Изломы пути. Глава 3
После разного рода мытарств Ефим Придворов был зачислен на первый курс столичного университета, но без стипендии. Те небольшие деньги, которые он привез с собой, были очень быстро израсходованы на студенческую куртку, брюки, шинель, на покупку книг и уплату за снимаемый им угол. Кроме того, приходилось еще платить за учение, так что прелести бедной студенческой жизни Придворов познал уже с первого курса. Средства на пропитание добывал частными уроками, которых были считанные единицы.
Но учился он с необыкновенным усердием. Все, кроме латыни, кроме общеизвестных произведений русской литературы, было для него внове: и древняя российская словесность, и записанный собирателями фольклор, и начатки теоретической лингвистики, и разделы гражданской истории, и немецкий язык. Крупнейшие русские ученые — Л. А. Шахматов, Е. В. Тарле, М. М. Ковалевский, Д. Н. Овсянико-Куликовский, И. А. Бодуэн де Куртене, А. С. Лаппо-Данилевский — читали студентам лекции, вели семинары, принимали экзамены.
Студенческая среда была пестрой, распадалась на множество возрастных и социальных прослоек. Казалось бы, по натуре своей, да и по социальной принадлежности Придворов должен был сблизиться со студентами-демократами. Однако те не доверяли ему: ведь он пришел из армейской среды, а царская армия слыла оплотом самодержавия. Кое-кто даже называл его «красноподкладочником», хотя в офицерском корпусе (а тем более в гвардии) он никогда не служил, а красная шелковая подкладка подшивалась обычно к мундирам гвардейских офицеров.
При поступлении в университет у Придворова, как и у других студентов, было взято письменное обязательство «не принадлежать ни к какому тайному сообществу» и «без разрешения на то в каждом отдельном случае ближайшего начальства не вступать и в дозволенные законом общества...». Многие студенты давно махнули рукой на эту бумажку; часть из них состояла в подпольной большевистской организации, — тут были Н. В. Крыленко, Д. 3. Мануильский, В. Э. Кингисепп, ставшие впоследствии видными деятелями партии и Советского государства. И хотя все они учились на других факультетах, их знали хорошо и студенты-филологи. Но Придворов был от них далек. Ему и в голову не приходило, что среди его однокашников существует «тайное сообщество», где так легко можно было нарушить подписку о благонадежности, данную перед началом занятий.
После Кровавого воскресенья 1905 года по всей России прокатилась волна забастовок. Студенты университета решили прекратить занятия до осени, дабы разъехаться по местам и посвятить себя революционной работе. Решение было принято на массовой сходке, состоявшейся в Актовом зале 7 февраля под председательством студента-большевика А. Замятина.
Трудно сказать, считал ли обязательным для себя это решение Придворов, но одно известно: события тех дней потрясли его, он вместе с другими уехал из Питера и если не принимал еще участия в революционных выступлениях, то по крайней мере ввязался однажды в схватку с черносотенцами. Это произошло в Елисаветграде, на заводе Эльворти, вскоре после объявления царского манифеста, то есть в октябре 1905 года. С дубинками и ножами погромщики набросились на студента. «Парень я был ловкий, — рассказывал он потом в одном из писем, — перемахнул через ряд заборов, а вот прыгавший со мной товарищ еле выжил, ходит теперь со свороченным рулем: мы его прозвали «октябрист...» (т. 8, с. 413).
Когда Ефим Алексеевич вернулся в Петербург, занятий в университете все еще не было. Высшие учебные заведения столицы были закрыты по приказу министра народного просвещения, считавшего, что скопление большой массы студентов в накаленной атмосфере революции опасно для правительства. Но оставлять их без всякого дела было не менее опасно. Поэтому решили привлекать их поодиночке «на заработки», то есть давать им работу в тех ведомствах, персонал которых участвовал в забастовках. Особенно много грамотных людей понадобилось во время всеобщей почтово-телеграфной забастовки в ноябре 1905 года, когда в стране были парализованы все учреждения связи: некому было даже разносить письма, которые скапливались на почтамтах десятками тысяч. Набор штрейкбрехеров среди учащейся молодежи большого успеха не имел. И в числе тех, кто отказался от этой позорной (и хорошо оплачиваемой) работы, был Придворов. Так что его «благонамеренные настроения» уже в эту пору дали серьезную трещину.
Если события 1905 года заставили Придворова над многим призадуматься, то трагический исход революции и разгул полицейского террора в 1907—1909 годах показали воочию преступный характер правящей власти. Теперь наконец он стряхнул с себя тот мираж слепого доверия к власти, который преграждал ему путь к правде.
Удушливая обстановка жандармского гнета ощущалась на каждом шагу. В любой газете можно было прочесть о количестве повешенных, расстрелянных или угнанных в Сибирь за последние дни. На берегу Финского залива, в двадцати двух верстах от Петербурга, в Лисьем Носу приводились в исполнение смертные приговоры над революционерами; Придворов узнал об этом со слов караульных солдат, вывозивших из Лисьего Носа мешки с трупами казненных. Полны зловещих новостей были и письма из деревни: столыпинская реформа (создание крупных кулацких хозяйств) привела к невиданному разорению трудового крестьянства; смертность в деревне сильно возросла; в Губовке умер дед Софрон, не стало и многих его односельчан; урядники и становые подавляли малейшее проявление недовольства и бунта.
Страдания родного парода — вот что волновало теперь молодого поэта, вот чем он дышал и чего не мог не выразить в стихах. Недавний фельдшер, петербургский студент, он почуял в себе кровь простого мужика, и горькая мужицкая доля стала для него предметом трепетной и неотвязной заботы.
Одно из первых стихотворений, написанных Придворовым в 1908 году, и было изложением «посланья из глуши», в котором рассказывалось о смерти родных, о всеобщем разорении и нужде («Письмо из деревни»).
Деревня не только страдала. Хроника правительственных репрессий свидетельствовала о том, что ни на день не утихает борьба, что сотни, тысячи отважных и бескорыстных людей отдают себя великому делу освобождения народа. В самом себе поэт хотел бы найти такую отвагу и терзался мыслью о том, что, питая ненависть к душителям народа, не обладает силой борца:
Не примирился — нет! — я с гнусной рабской долей.
Все так же пламенно я грежу вольной волей,
Все с той же яростью позорный гнет кляну,
Но — голос мой ослаб, но — песнь моя в плену,
Но — грудь истерзана, и сердцу нет отрады...
(«Не примирился — нет!..»)
«Песнь моя в плену...» — вот что было еще причиной душевных терзаний поэта. Лирические безделушки, бессодержательные поэтические картинки легко печатались в солидных альманахах. Но куда было предложить стихи, клянущие «позорный гнет» и дышащие мечтой о «вольной воле»?
На этот вопрос ответа пока не было.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |