И. Кондаков. «"Басня, так сказать", или "Смерть автора" в литературе сталинской эпохи»

«Вопросы литературы». — 2006. — № 1.

...Ох! Басни — смерть моя!
Насмешки вечные над львами! над орлами!
Кто что ни говори:
Хотя животные, а все-таки цари.

А. Грибоедов. «Горе от ума»

Смерть. С ней мирится ум, но сердце не мирится,
Болезненно сжимаясь каждый раз.
Не верится, что нет бойца, что он — угас <...>
Внезапным натиском смертельного недуга
Боец сражен. Поникла голова.
...Последний путь. Прощальные слова.

Д. Бедный. «Живое звено» (1935)

«Родство меньшого брата»

Кто бы мог сегодня подумать, что до мозга костей советский поэт, верный принципам «партийности и народности», бесстыдно прославлявший всеми возможными способами революцию и советскую власть, Красную Армию и коммунистических вождей, пропагандировавший «воинствующее безбожие» и «пролетарскую культуру», в детстве — под влиянием прочитанного «Печерского Патерика» — мечтал постричься в монахи, а учась в Киевской военно-фельдшерской школе, писал самые что ни на есть верноподданнические, монархические стихи в духе казенного патриотизма. Будучи представлен инспектору-попечителю военно-учебных заведений великому князю Константину Константиновичу (известному в русской поэзии под псевдонимом К.Р.) как лучший ученик школы и подлинная опора престола, он получил от растроганного князя высочайшее разрешение, в порядке исключения, по окончании школы сдать экстерном экзамены за курс классической гимназии и (при условии обязательной службы в армии по окончании учения в течение двух лет) затем продолжить образование в университете. Интересно, что сам Ефим Придворов до конца своих дней хранил письма великого князя и поддерживал в семье легенду о том, что он внебрачный сын К.Р., а его настоящая фамилия придумана его высочайшим покровителем (как родившемуся «при дворе»).

Как бы то ни было, президент Академии наук и большой лирический поэт К.Р., «в гроб сходя», «благословил» не просто поэта-самоучку из народа, — что-нибудь вроде нового Кольцова или Никитина, как, наверное, полагал, — и не только настырного эпигона официозного стиля, но будущего «могильщика» самодержавной России, неутомимого борца с помещиками и буржуазией, большевистского агитатора, кумира российского плебса, одного из признанных вождей пролетарской, а затем и советской поэзии, весьма далеко отклонившейся не только от заветов «чистого искусства», но и от канонов большой русской поэзии. В лице Демьяна Бедного русская литература XX века решительно шагнула навстречу «наинизшим низам» России, безоглядно подчинив себя вкусам и интересам деревенской бедноты, городского люмпена, доморощенной, полуграмотной рабоче-крестьянской полуинтеллигенции — словом, всяческой голытьбы. Именно к этому стремился Ленин, когда формулировал перед юной советской властью задачу: «Поднять наинизшие низы к историческому творчеству...»1 А заодно — и к художественному.

Устами Демьяна Бедного — по-своему символической фигуры XX века (поэт, впервые в истории русской, а быть может, и всей мировой культуры заявляющий самим своим именем о человеческой бедности — материальной и духовной — и гордящийся этим!) — заговорили, запели, загорланили, заревели горьковские босяки и бывшие люди — обитатели дна, блоковские двенадцать, булгаковские шариковы, швондеры и иваны бездомные, замятинские безликие нумера, пильняковские кожаные куртки, зощенковские граждане и гражданочки, с 17-го года наводнившие собой Питер и Москву, — все те, кого на поверхность социальной жизни вынес девятый вал русской революции. Бедный дал голос самой бунтующей толпе, глухому ропоту народного возмущения, темной стихии слепых страстей масс; он ввел в русскую поэзию коллективное бессознательное русской революции. Вряд ли все это мог предвидеть или предчувствовать К.Р. — даже если он был на самом деле отцом Демьяна — физическим ли, духовным ли, крестным...

Впрочем, в этом отношении Демьян Бедный был не одинок, даже типичен. Вслед за Алексеем Пешковым, который избрал себе в качестве псевдонима красноречивый эпитет (Горький), гласивший об обездоленности — горечи жизни, горькой судьбе, горе миллионов простых людей, — Ефим Придворов стал Бедным, то есть писателем, повествующим от имени народа о человеческой, социальной и культурной бедности, нищете, материальных лишениях и нестяжательстве. По примеру Горького Степан Петров назвался Скитальцем, намекая на бездомную, скитальческую жизнь человека из народа или трудовой интеллигенции. Публицист и философ Александр Ланде, один из семи авторов «Вех», взял себе «говорящую фамилию» Изгоев, обозначив тем самым «отщепенство» в российском обществе выходцев из еврейской среды («изгои») и одновременно национально-конфессиональную беспочвенность идейных «выкрестов» в русской культуре («из гоев»)...

После революции целая плеяда писателей из народа с подобными именами повалила валом и вскоре заполнила собой молодую пролетарскую и крестьянскую культуру: Безыменский, Беспощадный, Веселый, Голодный, Приблудный... (Были и менее колоритные, но тоже «говорящие» писательские имена: Родов, Светлов и т. п.) В романе «Мастер и Маргарита» М. Булгаков навсегда запечатлел типаж «поэта из народа» в образе невежественного пролетарского поэта-массолитовца Ивана Бездомного. Здесь все мыслимые советские писательские клички, говорившие о бедности, бесприютности и натужной придуманности своего литературно-политического амплуа, слились воедино в представление о неукорененности, бездуховности, бездомности людей, претендующих на литературное авторство и новое слово в культуре. Аллюзия с Иванушкой-дураком из русской сказки дополняла метафору культурной бездомности незадачливого воспитанника маэстро Берлиоза.

Булгаковский Иван — бездомен и в человеческом, и в духовном, и в историческом смысле; это буквально «Иван, не помнящий родства». Бездомный-поэт сродни вышедшему из бездомных псов псевдочеловеку Шарикову. Та же агрессивность и злобность, то же воинствующее неверие и презрение к знаниям, та же политическая бдительность и культурное беспамятство. Только Шариков — кошкодав, а не поэт, но бездомной поэзии от этого не легче. Иван не только бездомен (то есть изначально лишен определенного места в обществе, что синонимично революционной «взбаламученности» бытия), но и бездумен. Именно по своей дремучести и необремененности мыслью он и взялся написать заказанную ему антирелигиозную поэму (подобно самому Демьяну Бедному).

«Ну вы, конечно, человек девственный...» — говорит Мастер Бездомному; и еще раз: «...ведь, я не ошибаюсь, вы человек невежественный?» Переродившийся после всего приключившегося с ним, «неузнаваемый» Иван легко соглашается с пришельцем: «Бесспорно». После внезапной просьбы Мастера «не писать больше» стихов Иван торжественно обещает и клянется в этом. Он расстается со своей литературной профессией (как будто навязанной ему извне) с чувством нескрываемого облегчения, даже освобождения. «Хороши ваши стихи, скажите сами?» — спрашивает Бездомного Мастер. «Чудовищны! — вдруг смело и откровенно произнес Иван». Впрочем, критическое к себе и своей деятельности отношение исповедует уже «новый Иван», то и дело возражающий «ветхому, прежнему Ивану». Однако в глубине души и «прежний Иван», и его коллеги по цеху пролетарской поэзии сознают, что никакие они не поэты и не писатели, что к культуре они не имеют никакого отношения, кроме профанного.

Этой убийственной характеристикой советского политизированного псевдоискусства Булгаков ответил на засилье в культуре 20 — 30-х годов «Массолита» — в лице, например, поэтов А. Безыменского или В. Лебедева-Кумача, драматургов В. Билль-Белоцерковского или Вс. Вишневского, композиторов М. Коваля или И. Дзержинского и, конечно, вездесущего Демьяна Бедного, бесспорного лидера всего этого чудовищного культурного порождения советской власти.

В отличие от Горького и Блока, Булгакова и Замятина, Пильняка и Зощенко, смотревших на своих «беднейших» персонажей со стороны, Демьян Бедный был рупором всех этих людей и идей. Сокращая смысловую дистанцию между автором и персонажем поэзии практически до нуля, Демьян сознательно и, можно сказать, искусно растворялся в плебейской массе, нарочито демонстрируя исключительную, подчас утрированную «простоту» и идейно-эстетическую «бедность» своего поэтического примитива. Если посмотреть на его творчество в контексте всей истории русской литературы XX века, Демьян Бедный явил собой потрясающий по чистоте жанра феномен добровольной смерти автора индивидуального за счет рождения небывалого прежде автора коллективного, каковым выступала безликая, сплоченная люмпенизированная толпа — голос тоталитарной массы.

Обезличенная масса даже в лице отдельных своих «представителей» удручающе безлика: «Взят от сохи, полей вчерашний житель, / Ты на часах сегодня, рядовой, / Недремлющий, терпенья выразитель, / Неколебим, могуч и тверд душой». Впрочем, кто это написал? Неужели это не строфа из баллады Демьяна Бедного «Советский часовой» (1922): «Там, над Днестром, во мгле туманной, / Все с той же песней боевой, / Все той же поступью чеканной / Советский ходит часовой!» Нет, это фрагмент из «солдатского сонета» «Часовому»; автор — К.Р.

А это?.. «Теперь ты наш. Прости, родная хата, / Прости, семья! С военною семьей / Сольешься ты родством меньшого брата, / И светлый путь лежит перед тобой». Бросается в глаза набор пошлейших штампов — «житель полей», «от сохи», «родная хата», «военная семья», «выразитель терпенья», «могуч и тверд душой», «светлый путь», обрамляющих общую лубочную картину солдатской идиллии. Неужели это написал не автор «красноармейской песни» (1918) «Проводы» («Как родная меня мать / Провожала...»)? Нет, это тоже К.Р. («Новобранцу»).

Одно из двух: либо поэт из августейшей фамилии Романовых мог писать стихи на известные (демократические) темы псевдонародным стилем Демьяна, как бы подделываясь к образу мыслей мужика, «терпенья выразителя»; либо Ефим Придворов, готовясь стать знаменитым пролетарским поэтом, кое-что (наиболее простое и как бы народное) почерпнул из стихов великого князя, сливаясь с ним если и не кровным родством, то по крайней мере «родством меньшого брата»... Главное, очевидно, состоит в том, что между кларнетом и рожком («Кларнет и Рожок» — название басни Демьяна, 1912) разница не столь значительная, как может показаться на первый взгляд («Голос мой с твоим немного схож», — признается в басне благородный Кларнет, обращаясь к Рожку). И от лица русского самодержавия, и от лица диктатуры пролетариата, как видно, могли слагаться одни и те же простейшие сентенции, обращенные к «народу» и написанные специально для пастушьего рожка. В одном случае пишущий призывал сражаться «За родину, за веру, за царя» (К.Р.), в другом же — за «край советский», за большевистскую правду, за Ленина (Д. Б.). Общее между ними — стилизация под «народность» и стремление манипулировать читателем.

С одной стороны, под пастуший рожок вряд ли станут танцевать «князья и графы», но зато «быки с коровами одни» вполне успешно могут махать хвостами и под музыку кларнета. С другой стороны, хоть от рожка и трудно добиться высокого искусства, однако критерии оценок тоже меняются, и неровен час, с рожком придется считаться и кларнету, и всем остальным. «То так, — сказал рожок, — нам графы не сродни. / Одначе помяни: / Когда-нибудь они / Под музыку и под мою запляшут!» Угрожающая интонация Демьяна здесь, конечно, идет от его большевизма, а не от монархизма, но общность поэтического репертуара и того и другого, явный популизм очевидны.

И в том и в другом случае речь шла, конечно, не о поэзии, а о политике, облаченной в стихотворные одежды. И в этом смысле лубочные «Солдатские сонеты» великого князя, действительно, не слишком отличались от площадных частушек «вредного мужика». В обоих случаях мы наблюдаем осуществленную текстуально, причем самым наглядным, самым ощутимым образом, «смерть автора» (в традиционно понимаемом смысле авторства как творческой индивидуальности). Великому князю это понадобилось для того, чтобы из заоблачных высей «чистого искусства» спуститься к не очень знакомой ему по собственному опыту повседневности простонародья. Выходцу из плебса — для того, чтобы избежать литературного профессионализма, кажущегося неофиту поэзии «искусством для искусства» и будто бы создающего непроходимую дистанцию между автором и его читателями из «народа» («непонимание»).

Впрочем, процитированные выше стихи К.Р., для этого поэта в целом нетипичные, как раз и демонстрировали универсальность этого принципа: даже поэт, представлявший «искусство для искусства», мог — с определенными прагматическими целями — успешно сочинять стихи, отвечавшие требованиям «идейности» и игнорировавшие «художественность», как и любой заурядный стихотворец тенденциозного направления (наподобие самого Демьяна).

Те и другие «вирши» были выполнены единым, почти неразличимым «советским стилем» — с той лишь разницей, что К.Р. писал не только вирши для солдат, а Д.Б. — только их и писал, да к тому же еще и гордился собственным однообразием, которое считал цельностью, народностью, простотой. Впрочем, так оно и было на самом деле: и «цельности» такой, и такой «народности», и такого «однообразия» мы не встретим ни у одного русского писателя ни XIX, ни XX века. В этой предельной, нарочитой «простоте» была и сила, и слабость будущего классика пролетарско-советской поэзии. Пресловутая «простота» эта была гораздо больше пролетарской и советской, нежели поэзией. Точнее было бы сказать, что это была на самом деле вовсе и не поэзия, а проза, лишь на время прикинувшаяся поэзией, причем проза даже не художественная, а политическая, точнее просто трезвый политический расчет, облаченный в видимость стихов. Собственно, в этом и состоял смысл жанра политической басни, большевистским мастером которой считался (считал себя и считали его) Демьян.

Бедный излагал все свои нехитрые политические прописи смешанным стилем ершовского «Конька-Горбунка» и «Народных рассказов» Л. Толстого, популярных стихов Лермонтова и Некрасова, басен Крылова и элегий Надсона, балаганного раешника и рабоче-крестьянских частушек («адская смесь»!). Унифицировать все эти мало похожие друг на друга стили Бедному помогла та пресловутая «простота», с которой он умел обо всем сплеча судить и что угодно сочинять на заказ, соединяя все со всем и рифмуя одно с другим. Избранный им жанр политической басни, наивно-дидактический и насквозь вульгарно-политизированный, немало способствовал смысловой унификации стилевой эклектики и репрезентации поэтической «бедности» как основы «демократичного» и «революционного» творчества Демьяна.

В своих поэтико-политических «манифестах» пролетарский поэт с удовольствием и нескрываемой гордостью, демагогически декларировал свою интеллектуальную и художественную «бедность» — как залог своей почвенной силы и крестьянской сметки, более того — поэтической интуиции:

Мой ум — мужицкой складки,
Привыкший с ранних лет брести путем угадки.
Осилив груды книг, пройдя все ранги школ,
Он все ж не приобрел ни гибкости, ни лоска...

(«Маяк», 1918)

Со своей неизменной верностью примитиву, в том числе с пристрастием к банальным образам и тривиальным идеям, Бедный связывал и свой литературный успех, и свою популярность в массах:

Держася формы четкой, строгой,
С народным говором в ладу,
Иду проторенной дорогой,
Речь всем доступную веду.

Прост мой язык, и мысли тоже:
В них нет заумной новизны...

(«Вперед и выше», 1924)

В апреле 1911 года в большевистской газете «Звезда» появилось программное стихотворение «О Демьяне Бедном, мужике вредном» (1909), завершавшееся прозрачным призывом к народному бунту («Аль не стерпеть, отважиться?»). Здесь и родился знаменитый псевдоним, ассоциировавшийся с образом непокорного мужика, носителя народной правды и поборника социальной справедливости. Простонародное имя персонажа колоритно рифмовалось с «бурьяном», «изъяном», «смутьяном», «буяном». Новый «лирический герой» (точнее, его ролевой симулякр) явно «приглянулся» немудрящему читателю запрещенных газет: в нем он узнал себя, своего «брата Демьяна». Кроме того, для читателя, как и сам новоявленный автор умудренного в церковно-славянском, имя «Демьян» было парным к «Козьме» («Косьма и Дамиан»), что определенно намекало на литературное родство с Козьмой Прутковым («меньшой брат» Пруткова2).

Церковно-приходская школа, «пройденная» Демьяном, не прошла для него без следа. Из жития святых бессребреников Космы и Дамиана ему было известно, что родные братья были знаменитыми врачевателями, исцелявшими больных и страждущих во имя Божие, а не ради мзды. На них сбылось сказанное Христом: «Исцеляйте больных, воскрешайте мертвых, очищайте больных проказой, изгоняйте демонов. Вы получили даром, даром и отдавайте» (Мф. 10: 8). Решив посвятить себя исцелению общества от социальных болезней, нравственных и политических недугов, Ефим Придворов назвался «Демьяном Бедным», что, собственно, в просторечье и означало: «Дамиан Бессребреник», врач-нестяжатель. Эта установка позволяла новоявленному «брату» Козьмы Пруткова в лубочной форме говорить резкие и прямые слова без задней мысли, так сказать, бескорыстно, а читателям — считать, что «мужик Демьян» вреден для болезней общества и его паразитов исключительно из идейных и нравственных соображений, а не из-за какой-либо практической выгоды или поэтической славы.

Проницательный критик А. Воронский без обиняков писал в начале 20-х годов, что «лучшее у Демьяна — несомненно басни». И далее пояснял: «Меткость и острота заключения, вывода, в чем заключается главная цель и смысл басни, у Демьяна на должной высоте»3. В самом деле, жанр басни как нельзя лучше подходил к грубоватому таланту партийного стихотворца: резко выраженная идейная тенденциозность, прямота социальных и политических намеков, простые и доступные самому неподготовленному читателю аллегории, классово-конфликтные отношения, ставшие темой назидания («Азбука», «Хозяин и батрак», «Благодетель»). Басни были такими доходчивыми, даже прямолинейными, что их понимали не только неискушенные читатели большевистских газет, но и цензура, неоднократно запрещавшая басни «нового Крылова» вместе с печатными органами, их распространявшими.

И еще неизвестно, что было здесь первичным — экстремизм большевистской печати, буквально «нарывавшейся» на запрещение царской цензуры, чтобы вскоре выйти в свет под другим названием, или хлесткая агитка «мужика вредного», не боявшегося «дразнить гусей» и даже завоевывавшего на этом себе популярность сатирика среди читателей неподцензурных изданий. Ленину очень нравилась прямота политического действия в агитках Демьяна: в своих статьях он то апеллировал к его запрещенным басням, то извлекал из них резкие обличительные идеи, а Горькому в письмах настоятельно рекомендовал почитать вышедший сборник басен Бедного. Большевистский поэт и сам почувствовал свой успех именно с басенной и агитационной стороны; отныне на первом месте у него были постановка политических целей и по возможности меткое и резкое их поражение: насмешка, гротескные ассоциации, прозрачная политическая аллегория, наклейка убийственных, несмываемых ярлыков на объекты своего обличения и сатиры.

Другой сильной стороной Демьяна (как и многих других пролетарских поэтов) было его уменье идентифицироваться с рабочей и крестьянской массой, да еще так, что личность поэта как бы добровольно самоликвидировалась. Точно сформулировать эту задачу, а вместе с тем концепцию тоталитарной культуры, Бедному удалось лишь в сталинскую эпоху, накануне первых волн Большого террора. Простое чувство самосохранения подсказывало заветные желания массового писателя:

Так жаждешь в винтик превратиться,
Ремнем по валикам ходить,
В рабочей массе раствориться
И в общем фронте победить!

(«К ответу!», 1934)

Наконец, большой своей заслугой как «народного писателя» Демьян считал полное преодоление какой бы то ни было «художественности» и «эстетизма». «Нужна ли Правде позолота? / Мой честный стих, лети стрелой — / Вперед и выше! — от болота / Литературщины гнилой!» — кичился поэт большевизма («Вперед и выше!»). Литературу заместила чистая идеология. Поэзия стала голой политической публицистикой. Нарочито примитивная форма была призвана лишь подчеркнуть прямоту и грубую правдивость излагаемых политических идей, как бы даже не опосредованных никаким авторским участием, никакой «поэзией», но существующих сами собой.

Фактически полный и совершенно сознательный личный отказ от художественности, к которому пришел Демьян Бедный, знаменовал собой еще один шаг на пути его к «смерти автора». Классику пролетарской поэзии казалось, что на этом (весьма сомнительном!) пути его ждут небывалые доселе популярность и слава «народного трибуна», окончательно освободившегося не только от своего лирического «я», но и от эстетики вообще, и от личной ответственности за пропагандируемые чувства или идеи. Теряя собственный голос, он вливал его в общий хор голосов, звучавших от имени «всех». Роль запевалы в революционном хоре Демьяна вполне устраивала. Как только у большевистских лидеров — Ленина, Троцкого, Зиновьева, Бухарина (а позднее и Сталина) он встречал какой-нибудь хлесткий политический лозунг, он тут же не задумываясь его подхватывал, зарифмовывал его в басню или агитку и сразу оказывался на стрежне времени — на правах «меньшого брата» (поэта) у партийных вождей.

Смиренно обращаясь к «народу» как коллективному источнику своего творчества и одновременно обобщенному образу своих читателей и критиков, поэт-популист демагогически призывал «судить» его поэзию в соответствии с идейным замыслом и безыскусной «правдой жизни», понятной народу, то есть в «сермяжной простоте». Стихотворец даже не сомневался в том, что бессловесный народ восторженно примет своего единственного прямого «выразителя», и потому не боялся грядущего «суда»:

Родной народ, страдалец трудовой,
Мне важен суд лишь твой,
Ты мне один судья прямой, нелицемерный,
Ты, чьих надежд и дум я — выразитель верный,
Ты, темных чьих углов я — «пес сторожевой»!

(«Мой стих», 1917)

Увы! Демьян напрасно уверял всех, что только «народ» может по праву судить его творчество и его самого, что только для него и ради него он сам трудится на поэтической ниве — как охранитель самых темных его сторон («пес сторожевой»). И в поэтическом своем творчестве, и в политике Бедный ориентировался исключительно на мнение «вождей», практично полагая, что «вожди» как раз лучше всего и актуальнее всех выражают «мнение народное» в сгущенной, концентрированной форме. В глубине души он был вполне заурядным конформистом, а в творчестве выступал как самый настоящий «царист», кто бы ни был этим «царем» — Константин или Николай Романовы, Ленин или Троцкий, Бухарин или Сталин... Бедный все время пытался нащупать универсальную формулу подобной «диалектики» героя и толпы: «Бойцы и вождь. Единая семья. / Горят глаза отвагою орлиной» («Уверенная сила», 1934). «Народ, уверенный в вожде, / И вождь, уверенный в народе!» («Несокрушимая уверенность», 1942). «Где гениальный план вождя / Пронизан мужеством народным!» («Народное мужество», 1943).

Для большевиков «товарищ Демьян» был настоящей находкой. Не имея своих, выношенных и пережитых идей, Бедный как исполнитель брался за любую тему, становившуюся актуальной и нужной для партии, «укладывая» ее в сугубо традиционные, сознательно банальные и подчеркнуто «грубые» формы. Работая «на заказ», он высмеивал октябристов и кадетов, меньшевиков и эсеров, осуждал либерализм как реакцию; обличал самодержавие и призывал «грабить награбленное»; издевался над церковью и Священным Писанием (с которыми первоначально связывал свою жизнь); агитировал за советскую власть и Красную Армию; сочинял подрывные листовки для распространения среди белогвардейцев и песни для красноармейцев, писал памфлеты на белых генералов, лидеров стран Антанты и других зарубежных политиков; прославлял Ленина, Сталина и клеймил контрреволюцию; развенчивал «чистое искусство» и трусливую интеллигенцию, воспевал «человека труда».

Однако все эти темы, «честно» и «старательно» разрабатываемые Демьяном, были «правдой», конечно, не в абсолютном смысле и тем более не в субъективном (для самого Ефима Придворова), а лишь в смысле соответствия ленинской «Правде», «ролевой правдой» вымышленного Демьяна Бедного, то есть определенной политической идеологией, а во многом и мифологией. В этом смысле Демьян как раз только и занимался сусальной позолотой большевистской и советской правды, да так явно, что это не могло не броситься в глаза каждому. Чего стоит, к примеру, такой «заголовочек» к плакатной агитке: «При советской власти сталося, / О чем прежде в сказках мечталося» (1935)! (Здесь даже самому немудрящему читателю за наивностью похвалы могла почудиться неприкрытая издевка над тем, что «сталося» при советской власти, явная ирония над «советскими сказками» и «народными мечтаниями»: колхозным изобилием, политическими свободами...)

Казалось бы, политический альянс Демьяна Бедного с большевизмом и его вождями имел шанс стать «вечным союзом», выгодным с обеих сторон — от революции до самой победы социализма и далее. Однако союз поэтической «бедности» с коммунистическим «богатством» оказался эфемерным и недолговечным. И свою немалую роль в том сыграл «перебор» Демьяна с простотой, которая начала казаться сознательной издевкой над пропагандируемыми им примитивными идеями. Чего в творчестве Демьяна было больше — циничной конъюнктуры, профанировавшей как поэзию, так и политику, или нахального ерничества, плохо замаскированной насмешки над жалкой идеологией, средствами поэтического примитива доведенной до полного абсурда, до заведомой профанации, — трудно решить однозначно. Судя по многим косвенным данным, и то и другое в стихах Демьяна имело место. Демьян Бедный (любивший «роскошную» жизнь и имевший, по советским понятиям, не просто внушительные, но исключительные доходы, входивший в большевистскую номенклатуру, со всеми ее социальными и материальными привилегиями) лишь играл в «бедность» и часто переигрывал — то вольно, то невольно.

Как правило, сочинения Бедного на заданную тему носили иллюстративный и декларативный характер, но поверхностная риторика, граничившая с демагогией, искупалась грубоватым остроумием, принимавшим нередко формы сарказма и гротеска, героическим и обличительным пафосом, подчеркнутой убежденностью. Для большевиков, как правило видевших в литературе лишь образную форму политической пропаганды, поэзия Бедного поначалу идеально соответствовала их целям и задачам. Главным жанром в творчестве «поэта-большевика», как любил себя представлять «товарищ Демьян», становилась, наряду с политической басней, прямая агитка, назначением которой была непосредственная политическая работа в массах в примитивно-лубочной, псевдофольклорной форме. Становясь демонстративными и «пафосными», типизированные черты литературного творчества Бедного придавали ему резкую политическую тенденциозность и риторичность, выходившие за границы не только «чистой» художественности, но и самой литературы.

Не забудем, однако, что все «поэтическое творчество» Демьяна было подчеркнуто ролевым. Каждый стишок, каждая строка, каждое меткое словечко, каждый политический лозунг, зарифмованный в форме лубка, — все это была искусно стилизуемая речь того или иного персонажа, чаще всего немудрящего человека из народа, мужика — самого «Демьяна Бедного», то есть речевая маска, за которой скрывался автор. Что при этом мог думать сам автор, оставалось догадываться адресату. Недальновидный читатель мог, конечно, по простоте душевной принимать все за чистую монету, верить, что поэтический рассказчик — это и есть сам автор, Ефим Придворов (тот же Демьян). Но читатель поопытней, покультурнее, знающий, что такое эзоповский язык, политическое иносказание, поэтический намек, мог подумать (и думал!), что поэтический лубок Демьяна условен и многослоен, что его нарочито примитивное слово — двуголосо, двусмысленно4 : то ли автор прячет свои убеждения под личиной официозной словесности, то ли под маской Демьяна подспудно глумится над стилизуемым примитивом и его идейным смыслом.

В самом деле, творчество Демьяна можно (и нужно!) трактовать амбивалентно: 1) как авторское отношение к предмету осмеяния, объекту сатирического изображения, то есть самой реальности, и 2) как скрытую оценку воссоздаваемого нарратива, демонстрируемой роли, то есть самих поэтических текстов, репрезентируемых как «мир Демьяна Бедного», становящийся сам по себе скрытым предметом насмешки, самоиронии. Поэзия Бедного — это двусмысленная игра с примитивом и в примитив, то есть сознательное юродство. Иными словами, пока Демьян «косил под дурачка», эта роль у него (до поры) явно получалась.

Об этом косвенно свидетельствует и интертекстуальность творчества Демьяна. Эпигонские тенденции поэтического дарования Бедного, заметные с самого начала, в дальнейшем не исчезли, но обрели новое стилевое русло и иную идейно-образную направленность, став своеобразным «художественным методом» демьянщины. Заимствование «чужих» образов, сюжетов, отдельных словечек, то есть в обычном понимании плагиат, становилось сознательным поэтическим приемом, рассчитанным на принципиальную узнаваемость ходовых литературных схем, готовых речевых клише, стереотипов массового сознания. Так, сплетение заимствованных из классической литературы и фольклора образов, сюжетных мотивов, имен (например, некрасовских персонажей — Якима Нагого, бабушки Ненилы; пушкинских — «батрака Балды», «мосье Трике», лермонтовских «двух гренадеров» и т. п., литературно-географических названий — например, деревень Босово, Неелово, Пустопорожней волости, уезда Терпигорева, Подтянутой губернии), легко опознаваемых и реинтерпретируемых в новом смысловом контексте, рядом с цитатными эпиграфами из газет, речей политиков, в совокупности с пропагадируемыми идеологемами образовывали интертекст, достаточно простой, легко узнаваемый и вместе с тем обладающий броским пародийным и публицистическим звучанием, а если задуматься — и прозрачным иносказательным подтекстом.

У читателей создавалось парадоксальное ощущение, что именно в творчестве Бедного осуществляется новый синтез и переосмысление классического наследия — хотя и очень одностороннее, обобщение всех предшествующих поэтических традиций, образов, мотивов, идей русской «прогрессивной» литературы (включая не только Крылова или Некрасова, Салтыкова-Щедрина, но и Пушкина, Лермонтова, Л. Толстого!). Подобное единство русской классики и поэтического большевизма было обманчивым. Не случайно в 60-е годы, на излете «оттепели», Ю. Лотман сформулировал парадокс, в то время мало кем оцененный: «Когда исследователь, желая выявить исторические корни поэзии Демьяна Бедного, описывает творчество поэтов XIX в. в терминах поэтики Демьяна Бедного, он неизбежно придет к выводу, что Пушкин и Лермонтов — лишь этапы на пути к его объекту изучения»5. Суть парадокса заключалась в том, что логически такое построение было, возможно, и безупречным, а вот сам вывод получался более чем сомнительным. Синтезируя творческие достижения своих предшественников в русской поэзии, ее «меньшой брат» Бедный не только не обогащал литературу, как можно было бы ожидать, но обеднял ее, притом сознательно (упрощал, схематизировал, опошлял). Ведь представить всю русскую литературу «в терминах поэтики Демьяна Бедного» — это означало по существу перекодировать поэтическое содержание русской культуры на политический язык большевизма, а затем уже трактовать этот «большевистский текст» тем или иным образом. Что остается от великой культуры при таком «переводе», и демонстрирует собой литературное творчество Демьяна.

«Кавалерист» и «евангелист» революции

Проницательный критик В. Правдухин писал, что со стихами Бедного приходится считаться даже тем, кого они «не волнуют глубоко», потому что зато они «волнуют людей, идущих впервые к культуре»6. П. Коган объяснял популярность Бедного тем, что в его творчестве соединились «литература» и «не-литература» — субботники, съезды, митинги, воззвания7. Критик А. Воронский видел в «некультурной» ненависти Бедного к командующим классам «мужицкую закваску» и «крестьянское обличье» русской революции; отмечал его «исключительную, сгущенную социальность». Поэтому-то у Бедного почти нет «личных» стихов и его творчество «растворяется» в гуще общественной жизни: «такого общественного поэта русская литература не знала»8.

А. Луначарский даже утверждал, что Бедный открыл «новый метод поэзии», допускающий смешение публицистики и ритмической речи, сырого жизненного материала и художественной техники, партийных директив и «массовых форм», соединяющих «разительность» и «наивность», а потому действенных и доступных. На этом основании критик делал вывод, совершенно, впрочем, необоснованный, что «у нас есть два великих писателя: Горький и Демьян Бедный, из которых один другому не уступает...»9. Чувство меры и вкуса здесь явно изменили наркому, пропевшему хвалу товарищу по партии явно не по рангу его таланта. Впрочем, подобные оценки Демьяна были в целом типичны для партийно-государственной верхушки советского общества 20-х годов. В лице Демьяна политики и критики вскоре стали видеть воплощение подлинно пролетарской поэзии, будущий «социалистический реализм» в стихах. Демьян Бедный (слившийся с Е. При-дворовым) стал классиком при жизни.

Критик А. Ефремин вообще заявил, что Демьян Бедный является для рабоче-крестьянских масс таким же «поэтическим знаменем своей эпохи», каким были Пушкин для «передовой дворянской интеллигенции», а Некрасов — для «революционной демократии»10. Бедный, таким образом, вошел третьим в священную «тройку» классиков русской поэзии, заняв место, на которое претендовали и другие поэты (например, Маяковский в «Юбилейном» или Есенин). Словом, «товарищ Демьян» стал культовой фигурой молодой пролетарской литературы и сам уверовал в исключительную роль своего таланта, вышедшего из гущи народной и взятого на вооружение партией.

Миссия пролетарского, советского поэта виделась Бедному прежде всего как чеканная поступь часового, стоящего на посту «у самой вражье-идейной границы», охраняя «весь левый склон береговой» («О писательском труде», «Советский часовой»): «Советской власти — око / И твердая рука...» («На боевой страже», 1922). Быть «на посту» — политическом или литературном — значит охранять незыблемость советских рубежей, не допуская в пределы сакральной зоны никого и ничего чужого. «Знай, враг, шагающий к вредительской меже: / Наш часовой — настороже!» («Революционная молния», 1930).

Собственно, отсюда брала свои истоки военно-коммунистическая идеология «напостовства», замешанная на крайней политической нетерпимости и жажде абсолютной деспотической власти. Официозная большевистская критика всячески раздувала эталонный характер творчества Бедного как главного представителя пролетарской литературы. Так, генсек РАПП Л. Авербах, прототип булгаковского Берлиоза (композиторская фамилия! — нечто среднее между Бахом и Оффенбахом), например, призывал к повсеместному одемьяниванию советской литературы. Тем временем для многих пролетписателей фигура Демьяна в качестве литературного эталона была неприемлема. Пролеткультовцы, например, жаловались на «лже-пролетарское засилие в стихах» демьянов бедных. Еще презрительнее относились к поэзии Бедного представители ЛЕФа и других авангардистских течений, которых раздражал воинствующий дилетантизм, «кондовость» Бедного, поверхностность его тем и идей, шаблонность образов и речи и вообще отсутствие поэтического мастерства11.

Но для большевистской верхушки Демьян был, особенно поначалу, совершенно незаменимой фигурой.

Афористически-чеканные характеристики творчеству Бедного дал Троцкий (что впоследствии сильно повредило поэту): «Это не поэт, приблизившийся к революции, снизошедший до нее, принявший ее; это большевик поэтического рода оружия», «Революция для него не материал для творчества, а высшая инстанция, которая его самого поставила на пост». «В его гневе и ненависти нет ничего дилетантского: он ненавидит хорошо отстоявшейся ненавистью самой революционной в мире партии». Старые канонизированные культурные формы «воскресают и возрождаются у него как несравненный передаточный механизм большевистского мира идей». «Творчество Демьяна Бедного есть пролетарская и народная литература, т. е. литература, жизненно нужная пробужденному народу». «Если это не «истинная» поэзия, то нечто большее ее», ибо Бедный пишет не «о революции», а «для революции»12.

Однако, нужно признаться, победа Красной Армии в Гражданской войне была действительно в какой-то мере обеспечена агитационным и сатирическим творчеством Д. Бедного. Впрочем, характеристика Демьяна, как писателя «не о», а — «для», по точности и меткости не уступает хлесткой формуле: «большевик поэтического рода оружия». Обе, если задуматься, — убийственны для поэта, если он действительно поэт. Но если он сам себя не считает поэтом, а видит себя политическим функционером, социальным борцом, использующим в качестве орудия или оружия поэтическое или похожее на него слово, — тогда это не просто комплимент, но общественное признание, творческая слава.

В приказе за № 279 от 22 апреля 1923 года Председатель Реввоенсовета Республики Троцкий написал еще ярче: «Демьян Бедный, меткий стрелок по врагам трудящихся, доблестный кавалерист слова, награжден ВЦИК — по представлению РВСР — орденом Красного Знамени». Товарищу Демьяну, конечно, было лестно ощущать себя в одном боевом строю с кавалеристами и стрелками Красной Армии, и он наверняка не чувствовал в этой характеристике скрытой иронии («кавалерист слова»!). Он изо всех сил старался быть «метким стрелком» по заданным мишеням, видя в этом свой социальный, военный, политический и партийный долг, а уже затем — выполнение художественных задач. Поэзия в руках Часового от литературы превращалась в своего рода «политический тир», где успех и практический результат определялись быстрым и метким поражением поставленных партией целей. Характеристика же поэзии как «кавалерийского наскока» — эта и вовсе уничтожающая характеристика «бедной» словесности — выглядела как признание ее исключительной оперативности и злободневности, политической активности и результативности дела Демьяна.

Конечно, не одна лишь ирония сквозила у Троцкого в оценках творчества Демьяна Бедного. Теоретику перманентной революции и на самом деле многое импонировало в Демьяне. «Его творчество общественно-служебно не только в так называемом последнем счете, как все искусство, но и субъективно, в сознании самого поэта. И так с первых дней его исторической службы. Он врос в партию, рос с нею, проходил разные фазы ее развития, учился думать и чувствовать с классом изо дня в день и этот мир мыслей и чувств в концентрированном виде возвращать на языке стиха, басенно-лукавого, песенно-унывного, частушечно-удалого, негодующего, призывного <...> У него есть вещи большой силы и законченного мастерства, но есть немало газетного, будничного, второстепенного. Демьян творит ведь не в тех редких случаях, когда Аполлон требует к священной жертве, а изо дня в день, когда призывают события и ... Центральный Комитет <...> Новых форм Демьян не искал. Он даже подчеркнуто пользуется старыми канонизированными формами. Но они воскресают и возрождаются у него как несравненный передаточный механизм большевистского мира идей»13.

В то время, как наркомвоенмор Троцкий организовывал штурм Казани, захваченной белочехами, Демьян, призванный событиями, ЦК и лично Троцким, сочинял очередную агитку, призывавшую рабочих и бойцов «к оружью», к «жестокой мести», «правому гневу» и перманентной мировой революции, обещая вскоре «победить весь мир» («Под Казанью: Привет», сентябрь 1918 года). Получалось не очень ярко, совсем не художественно, но зато вполне функционально с точки зрения политики большевиков и адекватной передачи нужных идей.

Обращаясь к писателю во время вручения ордена 23 апреля 1923 года, председатель ВЦИК М.И. Калинин сказал: «В Вашем лице поэзия, быть может, впервые в истории, так ярко связала свои судьбы с судьбами человечества, борющегося за свое освобождение, и из творчества для немногих избранных стала творчеством для масс»14. «Всесоюзный староста» высказался по поводу значения Демьяна для советской власти не менее колоритно, чем Троцкий. Басни Бедного сочинялись целенаправленно как «творчество для масс» («Массолит»), и потому оно было намеренно примитивным, конъюнктурным, агитационным и т. п. — в полном соответствии с теми задачами, которые большевики отводили литературе как средству массовой агитации и пропаганды. Сам Бедный был убежден, что ленинские слова (в пересказе Клары Цеткин): «Искусство принадлежит народу... Оно должно быть понятно этим массам и любимо ими», — сказаны прежде всего о нем (эпиграф к большому, программному стихотворению Демьяна «О соловье», направленному против символизма, футуризма и прочих «измов» в искусстве).

Эффект воздействия поэзии Бедного на неподготовленных, малообразованных и не отягощенных культурой читателей и слушателей превосходил все ожидания — как позитивные, так и негативные. Он целиком держался на популизме Бедного, совершенно сознательном и нередко весьма искусном. Демьян хорошо угадывал общественные настроения рабочих, крестьянских и солдатских масс; подыгрывал им, демонстрируя свое органическое родство с самыми темными низами народа; лаконично и метко воплощал это в схематичных и запоминающихся образах, фразах, словечках, придерживаясь раз и навсегда найденного им условного кода «народности».

О популярности Бедного в 20-е годы говорит тот факт, что общий тираж его книг за послеоктябрьское десятилетие (не считая бесчисленных брошюр и листовок, издававшихся в годы Гражданской войны без выходных данных) составил свыше двух миллионов экземпляров (больше, чем у М. Горького, В. Маяковского и Б. Пильняка — самых популярных писателей того времени — вместе взятых). Многие профессиональные литераторы поражались простоте и действенности тех эстетически рискованных и нравственно запрещенных средств, которыми пользовался Бедный, добиваясь успеха у масс.

М. Булгаков со смешанным чувством восхищения и возмущения записал в дневнике 1924 года, как Бедный, выступая перед собранием красноармейцев, сказал: «Моя мать была б...»15 А сочиненная Бедным «фронтовая песня» красноармейцев «Танька-Ванька» (1919), длинная и монотонная, запоминалась лишь одним фривольным припевом о «форсовитых» танках-«таньках», которых ничего не стоило мимоходом «трахнуть» умелому бойцу. Зато как запоминалась! Особенно если присловье «глядь» читать как обсценное словцо:

«Ванька, глянь-ка: танька, танька!..» —
«Эх ты, дуй ее наскрозь!»
Как пальнет по таньке Ванька, —
Танька, глядь, колеса врозь!
(вариант: копыта врозь!)

Даже Ленин, весьма ценивший популизм Бедного, очень созвучный методам большевиков, называвший его талант «редкостью», хотя и не лишенным «человеческих слабостей»16 , считал заигрывание Бедного с малограмотной публикой чрезмерным. По воспоминаниям М. Горького, Ленин говорил о Демьяне: «Грубоват. Идет за читателем, а надо быть немножко впереди», подчеркивая при этом «агитационное значение» его работы17. Между тем вождь все же заблуждался в отношении поэта: не только недостатки, но и творческие достижения Бедного, его колоссальный успех в революционно настроенных массах держались именно на дешевом популизме: Бедный только потому и был влиятелен в своей агитации, что шел за читателями и был грубоват, даже просто груб. И это обстоятельство поневоле учитывали все — и критики, и политики, и рядовые читатели.

Пика своей популярности Д. Бедный достиг в годы Гражданской войны. Его агитками зачитывались красноармейцы, крестьяне, рабочие и, как утверждал сам агитатор, даже солдаты Добровольческой армии, куда перелетали «подметные листки» Демьяна. Доходило будто бы до того, что в Белой армии стали изготовлять агитки противоположной идейной направленности (антибольшевистской) в стиле и за подписью Демьяна Бедного, — настолько велик был его авторитет в народе. Демьян якобы был даже вынужден сочинять ответную «инструкцию» о том, «как отличить на фронтах подлинные листовки Демьяна Бедного от белогвардейских подделок под них»: такой подзаголовок есть в одной из агиток Демьяна («Правда-матка», 1919).

Разъясняя свою политическую позицию, поэт-большевик вроде бы называет все вещи «своими именами», стремясь во что бы то ни стало преодолеть любую двусмысленность. Понятно, что Д. Бедному и в мысли бы не пришло встать «над схваткой» в условиях Гражданской войны (как, например, Максимилиану Волошину или Марине Цветаевой); напротив, именно конфронтационная модель видения мира, в котором все делится без остатка на «красных» и «белых», «своих» и «чужих», «друзей народа» и «врагов народа», была, с точки зрения пролетарского поэта, единственно правильной и возможной, причем не только в условиях ожесточенной классовой борьбы, но и всегда. Жесткое красно-белое мышление призвано было контрастно высветить и позицию автора, и строение окружающего мира, которые совершенно идентичны по своей бинарной сути: любовь и ненависть, правда и ложь, свобода и рабство.

После «разъяснений» Демьяна кажется даже странным, что можно стилизовать какие-либо белогвардейские стихи «под Бедного»: уж больно однозначными являются все его политико-идеологические предпочтения, неисправимо советскими — все его формулировки и образы. Красный цвет его агиток так и бьет в глаза.

Вряд ли кто-нибудь из оголтелых врагов революции и советской власти додумался бы подобную «красную пропаганду» взять да и перекрасить всю в белый цвет! Это просто невозможно сделать. Можно ли всерьез представить, чтобы в Красную Армию, к примеру, залетела листовка, в которой общеизвестный Демьян заявлял бы своим простым читателям подобную околесицу с «обратным знаком»: «Одной дороги с Врангелем / Я с давних пор держусь. / Я Белой нашей армией / Гордился и горжусь». А был ли вообще Бедный у белых? Скорее можно предположить, что Бедный просто блефовал: мол, воюющий мужик везде одинаков: и в Белой, и в Красной, а Демьян, «свой мужик», один такой на всех, — вот и тянут его все в разные стороны. Отсюда и мифологический ореол славы Демьяна, не подтверждаемый на практике, — своего рода тоже «красная пропаганда»: куда ни кинь — всюду Демьян!

Кстати, стилизовать стихи «под Демьяна» — практически невозможно. У Бедного, собственно, и нет никакого индивидуального стиля в принципе. Стиль Демьяна — это стиль самой советской власти, стиль большевизма как такового — воинственный, грубый, вызывающе однозначный, насквозь идеологизированный. Не простой, а простейший. Так он был задуман, так он был и реализован. Потому его и нельзя ни стилизовать, ни пародировать, точно так же как невообразим у советской власти двойник — неважно, комический или трагический. Третье не дано. По Бедному, все, что не революционно, — контрреволюционно; все, что не является советским, — антисоветское; кто не с нами — тот против нас. Мышление Бедного типично манихейское, в свете которого весь мир предстает как противоборство вселенского добра и зла, спасения и погибели.

Стремясь рассеять знанием
Души народной мрак,
Я — враг всех бабьих выдумок
И всех поповских врак.

(«Правда-матка»)

А каково это было читать и слышать тем, для кого слово священника или Библии вовсе не означало ни «враков», ни «бабьих выдумок», а вера вовсе не ассоциировалась с «мраком души народной», то есть попросту с темнотой, но несла свет Христов! Ведь верующих русских в то время было большинство...

И патриотизм Демьяна идейно беден, идеологически зашорен. Ни о какой общей для красных и белых родине или любви к ней даже не может идти речь. Россия и СССР — это две разные, в принципе несовместимые страны: одна исключает другую, как тьма и свет, как ад и рай. Одна — прошлое, другая — будущее; одна эксплуататорская, другая — общенародная; одна — монархия, другая — советская республика.

Бедный уверяет своего читателя, что Правда всегда одна, что «у Кривды — сто лазеечек, / у Правды — ни одной», у Кривды — «голос ласковый, / Медовые уста», а у Правды — «речь укорная, / Сурова и проста», что у Кривды — «путь извилистый», а у Правды — «путь прямой», и, естественно, все предпочитают дорогу Правды, а не лжи (кроме откровенных «врагов народа» — эксплуататоров, господ, попов — тех, кто живет и правит обманом). Все вырывающиеся у Демьяна сентенции однозначны, плоски, предсказуемы и адресованы «одноклеточному» сознанию малограмотной толпы. Бедный ловко манипулирует сознанием, различающим лишь крайние противоположности — мрак и свет, правду и ложь, бедность и богатство, не знающим полутонов и переходных состояний. Именно этого и хотела от него советская власть.

Однако проблема состояла как раз в том, что не все явления укладываются в дихотомическую модель мироощущения. Демьян Бедный сам вскоре в этом убедился (на собственном примере), хотя так и не понял, что с ним происходит. Судя по тем агиткам, что он писал в годы Великой Отечественной, когда сама военная обстановка подсказывала, что «третьего не дано», Демьян продолжал считать, что в мире нет и не может быть ничего, кроме pro et contra. Хотя, возможно, в глубине души он и догадывался, что «третье» не только «дано», но даже составляет скрытую сущность бытия (к примеру, он сам, хитрый и неуловимый Ефим Придворов, выживший во все режимы).

Кажется, сам Бедный подчас пытался себя обмануть бинарной картиной мира. Но, вольно или невольно, из-под сетки сквозных антиномий нет-нет да и выглядывало что-то третье, страшное, необъяснимое. В эпитафии на смерть М. Фрунзе Демьян вспомнил, как полководец, победивший Врангеля, отреагировал на его, «почетного красноармейца 51-й Перекопской дивизии», острое сочинение:

Агитку настрочив в один присест,
Я врангельский тебе читаю «Манифест» <...>
Ты весь сиял: «У нас среди бойцов — подъем.
Через недели две мы «нашинаем» тоже!»

(«Памяти милого друга, боевого товарища», 1925)

Выходило, что Врангеля на самом-то деле одолел вовсе не военачальник, а поэт, поднявший боевой дух солдат и самого т. Фрунзе своим «Манифестом барона фон Врангеля», далеким от истины и по форме, и по содержанию, но эффектно разжигающим ксенофобские и политические страсти в народе... Эпитафию опасного соперника Сталина в борьбе за власть над партией и армией явно заслонила звонкая самореклама стихотворца, его «боевого товарища». О самой смерти Фрунзе сказано глухо: «Свершилось что-то... Не пойму». (Догадался о чем-то? Почуял опасность?) «А я... Дрожит рука...» (Пожалуй, все-таки понял Демьян! Или притворился? У самого-то душа небось в пятки ушла от мерещащихся догадок... Авось пронесет! Все же поэзия, а не политика...) Загадочная смерть Фрунзе, красного полководца и верного ленинца, являла собой скрытое «третье», таящееся за внешним противостоянием «красного» и «белого». (Как его назвать? Черное, что ли?)

Вот уж нет «боевого товарища» Фрунзе. Следом — «рыцарь нашей партии» Дзержинский; далее — «вождь полный сил» Киров; затем — «художник, боец, друг вечный» (вечный соперник Бедного!) Горький; еще один герой «кипуче-огневой» — Серго Орджоникидзе... Тут уже не задумываться надо, а успевать поэтически откликаться на сыплющиеся удары «слепой» смерти. Может, пронесет?.. Впрочем, слепа ли эта смерть? Похоже, она выбирала из списка обреченных...

Не лучше обстояло дело с оппозицией — левой ли, правой, неважно. Все были знакомыми, товарищами, даже друзьями Демьяна. Давно ли он объяснялся в любви Троцкому, всесильному Предреввоенсовета? Или Предкоминтерна Зиновьеву? Или «любимцу партии» Бухарину? И всем им было лестно общаться с Демьяном, Главным большевистским поэтом. Ему самому было лестно тоже, но недолго.

Поднимая на щит творчество Бедного, Троцкий, конечно, не мог даже близко себе представить, что Демьян как простой «передаточный механизм большевистского мира идей» запросто сможет, по призыву ЦК, направить острие своей борьбы против него самого, против его понимания большевизма и ленинизма, против его собственных идей. Но как же иначе могло быть с тем, кто действительно «врос» в партию и проходил с нею все фазы ее метаморфоз — от Ленина до Сталина, для кого никогда не существовали ни Аполлон, ни «священная жертва», о которых писал Пушкин, ни «лже-эстетика», ни «салоны» вроде бриковского, а была лишь «общественно-служебная» (точнее, прислуживающая) функция искусства и творчества, кто только и умел на басенно-частушечном языке брать и возвращать быстротекущие партийные идеи (по существу — готовые клише, политические ярлыки) массам.

Троцкий, хваливший Демьяна в 1923—1924 годах, и не догадывался, что уже в 1928-м, в газете «Правда» от 11 декабря, Бедный опубликует стихотворный донос на всю оппозицию, в заключение которого напишет: «Я не знаю карательных статей, /А просто скажу в своей концовке:/ Подпольных троцкистских детей / Мы не будем гладить по головке!» (Сталину понравилось, особенно дельная мысль о применении карательных статей к деятелям оппозиции.) А спустя еще каких-нибудь восемь лет тот же беспринципный «меткий стрелок» насмешливо спросит, обращаясь к уже осужденным заранее участникам первого расстрельного московского процесса: «Где Троцкий? Без него ваш ядовито-сорный, / Ваш обреченный куст / Не полон, пуст...» А затем и про самого Троцкого напишет — грубо, пасквильно, огульно, вполне «по-кавалерийски»: он и «презренный Иуда», которого «пролетарский гнев <...> настигнет всюду» («Пощады нет!», 1936); он и «фашистский герой», который «пятки стер и совесть», «с пеною у рта» заливающийся «в фашистском вое»; он «бандит», который «с паспортом гестапо. / Срочно выехал в Берлин!» («Двуединая волна», 1936); а дальше уже просто: «Троцкий, черный змей, / Фашист природный и злодей» («Правда. Героическая поэма», 1937).

«Меткость» попаданий «большевика поэтического рода оружия» определялась отнюдь не соответствием реальности, а требованиями политической конъюнктуры, «указаниями ЦК» и его вождей. Ефим-то Придворов, бессловесный, трусоватый, никому не известный, ни на секунду не сомневался в том, что Зиновьева и Каменева судят огульно, по «навету», что Троцкий так же мало причастен к убийству Кирова, как и к германскому фашизму, что Сталин просто мстит соперникам в борьбе за абсолютную власть... Другое дело — Демьян Бедный, не принадлежавший самому себе, «вросший в партию»: он-то думал и писал, как надо, не особенно угрызаясь написанным.

А как же еще мог писать о Троцком поэт, им прославленный, им же награжденный орденом, а значит, подозреваемый всеми кому не лень в явном или скрытом троцкизме?

О ком или о чем бы ни писал Демьян — о «троцкистским ядом брызжущих псах» или о «героях фабрик и полей» («Стальная крепость», 1937), о цветущей Москве («Симфония Москвы», 1934) или «фашистах-главарях» («Хей, или «Доктор голода»», 1936) — он лишь выполнял функции своей «исторической службы», перелагая общие места партийной пропаганды. Присутствие автора во всех этих текстах незаметно. Кажется, текст живет своей жизнью, как бы написанный «свыше», а безмолвный автор лишь присутствует рядом — как сторонний наблюдатель или толмач (быть может, втихомолку и посмеивающийся над написанным, но его ухмылка, как правило, сходит за дурашливое самодовольство или услужливое подобострастие).

Вот если бы Бедный оставался лишь «кавалеристом» слова, лишь «ворошиловским стрелком» в литературе... С него бы — «колесика и винтика» пролетарского «литературного дела» (как мыслили его «место в партийном строю» и Ленин, и Троцкий, и Сталин) — и спроса бы никакого! Инструмент политики — и все тут. Но «великому пролетарскому поэту» хотелось быть еще и идеологом, духовным вождем народа, «евангелистом революции». Демьян задумал состязаться с самими корифеями Великого Октября.

Демьян рассуждал так: Октябрь дал толчок для исторического обновления, с 1917 года началось новое летосчисление — от «Рождества Революции». Все прошлое автоматически низвергается, вся жизнь начинается сначала, с нуля. Впереди одно будущее, для которого нужно расчистить настоящее «до основания». Революционный нигилизм становился фундаментом «Новейшего завета» от Ленина и Троцкого. От имени грядущих поколений этот завет был призван записать верный апостол нового учения — «евангелист Демьян». И пролетарский поэт с увлечением начал разрушать все, что попадается под руку, попутно создавая «наш, новый мир».

Для «расчистки» строительной площадки нового грандиозного здания понадобилось снести многое, слишком многое. Бывшие генералы и лидеры подернутых мхом и плесенью партий, царские памятники и песни угнетенного народа — все это было ничтожной толикой ветхозаветного наследства, обреченного на снос. Важнейшей задачей новой религии было сокрушение прежней веры, притом максимально резкими и грубыми средствами, как это и делали в это время большевики (взрыв и разграбление храмов, осквернение мощей святых, надругательство над иконами и богослужебными книгами, издевательство над духовенством и верующими).

Уже к концу 1918 года, в зените своей революционной славы, Демьян написал заказное предисловие к впервые публикуемой юношеской поэме Пушкина — «Гавриилиаде». Поэтическое нахальство автора предисловия, не сомневавшегося в том, что своей стихотворной преамбулой он улучшил «наше всё», ничуть не уступало его политическому самомнению: снисходительно похлопав юного Пушкина по плечу, маститый агитатор большевизма додумал за поэта все его идейные тенденции, приписав начинающему русскому романтику собственную большевистскую революционность, политический радикализм, воинствующий атеизм и дешевый популизм. По обыкновению, Демьян включил творчество Пушкина в свое как часть целого. После произведенной операции Пушкина (как ипостась самого Демьяна) можно было и похвалить:

Да, Пушкин — наш! Наш добрый, светлый гений!
И я ль его минувшим укорю?
Он не стоял еще... за «власть Советов»,
Но ... к ней прошел он некую ступень.

Пушкинская озорная эротическая поэма в духе Эвариста Парни превращалась, под рукой Демьяна, в грубый политический памфлет, направленный против православия, самодержавия и лично против Николая, — едва ли не вообще в «правдистскую» басню, мастером коей считался сам Бедный. Пушкинская смелость одобрялась от имени тех, кто своей собственной рукой превратил «самовластье» в «обломки» и написал на них после Октября имя Пушкина, как это и было предсказано поэтом-пророком, волей-неволей ставшим «товарищем» Демьяна по партии («товарищ, верь...» и т. д.):

Ему чужда минувшей жизни мерзость,
Он подходил с насмешкой к алтарю:
Чтоб нанести царю земному дерзость,
Он дерзко мстил небесному царю.

Он говорил: «Тиран несправедливый,
Библейский бог, угрюмый и строптивый!»...

От имени потомков Демьян обещал впредь не чтить ни небесных, ни земных богов:

Друзья, для нас пришла пора иная:

Мы свергли всех земных своих богов.

Революционная эйфория не давала поэту революции представить всю опрометчивость подобных обещаний. Уже через несколько лет Демьян восславлял то одного, то другого «земного бога»... Правда, с тем, чтобы вскоре от них снова отречься.

Религия была неслучайным эпизодом в жизни и творчестве Демьяна. Как и другие большевики (Луначарский, Красин, Горький и многие др.), он был богостроителем, и вместо старой, низвергаемой религии ему хотелось изобрести новую, гораздо более совершенную, современную, практичную. Такую веру, чтобы при ней играть какую-то значимую роль — апостола, евангелиста, канонизированного церковью святого. Все творческие импульсы Демьяна-поэта были обращены на новую религию. Однако религия, построить которую хотел поэт, получалась слишком практичной, слишком приземленной; все ее ценности, принципы, идеалы оказывались слишком релятивными, зыбкими, относительными. Сатирик и агитатор-пропагандист в Демьяне мешали проповеднику и пророку. И наоборот.

Беда Бедного была в том, что всякий раз, как он писал «о революции» (или вообще «о» чем-то), у него получалось «для» чего-то (это заметил еще Троцкий). Вместо семантики — выплывала прагматика. Адресат всегда был важнее автора. Результат — процесса. Политика — поэзии и религии. Это была поистине беда — потому что ни «поэтическое мастерство», ни идейная позиция, ни даже конъюнктурная «тема» не защищали Демьяна Бедного от политических невзгод. Сам он этого еще не понимал, а беда его уже неотвратимо и незаметно приближалась.

Все началось с того, что в 1925 году в газете «Правда» (в 11 номерах, с 12 апреля по 23 мая) Демьян опубликовал свою новую поэму «Новый завет без изъяна евангелиста Демьяна». Поэма, длинная, неуклюжая, корявая, была грубо «сработана» в духе «воинствующего безбожия» — шоковой терапии верующих по плану Ленина и Троцкого. Таким образом, Бедный сподобился наконец сочинить свою собственную «Гавриилиаду», уже без примеси Пушкина и Парни, но чисто революционную, пролетарскую, посконно-русскую и профанно-советскую версию новозаветного сюжета.

И вдруг к невесте недотроге
Когда у нее была свадьба на пороге,
Подлетел какой-то Гаврилка,
Сказал, обхватив ее, «Милка!
Такая-сякая, пригожая!
Ни на кого не похожая!
Не ломайся, брось!»
А она и копыта врозь!
Крути, Гаврила!
Нивесть чего натворила.

Главное в поэме было, конечно, непотребное глумление над самим новозаветным сюжетом («Старолоскутное одеяло, / Которое нынче весьма полиняло»), над четырьмя евангелистами и их «отчаянным брёхом», над личностью и учением Христа («Его проповедь настолько убога»), изображенными в стиле русского раешника. Все евангельские персонажи были переименованы на русский лад: дедушка Захар и бабушка Лизавета, Маша, она же Марья Акимовна, или просто Акимовна (Дева Мария) и Гаврилка (архангел Гавриил), Осип Яковлевич (плотник Иосиф), Яша, Ёся, Сеня и Иуда — братья Иисуса — все это персонажи перелицованного Демьяном Нового Завета. Не просто пародия на Евангелие, но пародия на его русское толкование, то есть пародия на пародию, пародия на простонародное восприятие Нового Завета, на само православие.

Демьянова наррация Евангелий строится не только на перевертывании (травестии) сакральных смыслов Священного Писания, не только на кощунственной прозаизации и опошлении поэзии раннего христианства, но и на демонстративной русификации евангельских событий и действующих лиц. Создается впечатление, что у Бедного речь идет не о палестинской истории Христа, а о сценках из русской деревенской жизни кануна революции, смутно напоминающих новозаветный сюжет.

Нет разведки сильней, чем бабья разведка, —
Но ни одна самая глазастая соседка
Не назвала тетку Марью
Распутной тварью,
Поведенья в девичестве дурного,
Не принесшей мужу приданого иного,
Опричь выпершего брюха,
Что ей набил Гаврюха.

Подспудно шло подтрунивание над доверчивостью и темнотой русского народа, живущего религиозными мифами и традиционными обрядами:

Смотрят дураки, протирая гляделки,
На фокусные проделки
И не видят явного обмана
Из-за божественного тумана,
Который темному люду,
Склонному к суеверию и чуду,
Отравленному церковною беленою
И не смыслящему в науках ни аза,
Застилает густой пеленою
Глупо выпяленные глаза.

Разоблачение «опиума для народа» сопровождалось у Демьяна политическими выводами: не только «темный сброд», что «колпачит» «православный народ», но и все верующие вообще — это враги советской власти и большевизма, во всяком случае — потенциальные:

Только те, кому это не всласть,
Только те, кому Советская власть
Ненавистна до последней меры,
Только старые наши враги-изуверы
Будут нам подсовывать заповедь эту:
— Живите по Христову завету,
Возложите на господа все упования,
Не обращайте никакого внимания
На всякие большевистские воззвания...

Демьян в своем «Новом завете» не только «опустил» Иисуса, но и «приподнял» Иуду, сделав главным источником своего повествования «Евангелие от Иуды» — «Нечто вроде дневника / Любимого Иисусова ученика / И пламенного еврейского патриота, / Иуды Искариота». Демьян далее утверждал: «И узнали мы отсюда, / Что означенный апостол Иуда, / Облыжно прозванный предателем, / Был истинным «христовой церкви» создателем, / Что он, а не Петр и не Павел, / Иисуса всесветно прославил», более того, именно Иуда — «в припадке умопотрясения — / Стал виновником христова воскресенья». Представитель палестинского пролетариата и первый революционер — таким предстает у Бедного Иуда, «Единственный честный человек / Среди этих буржуйских прихлебателей».

Кощунственная «поэма» Демьяна (по существу та же политическая басня) у большинства читателей вызвала активное неприятие, даже отвращение. Развязный, глумливый тон, передергивание фактов Священной истории, хамоватая агрессивность — все это воспринималось не просто как эпатаж или наглая пропаганда советизма, — за антирелигиозным, безбожным пафосом басни прочитывалось оплевание народных традиций, народной культуры, оскорбительное шельмование самого русского народа как носителя православия, то есть смеси невежества и контрреволюции. Памфлет Демьяна выглядел как публичный донос на целый народ и его историю, на его национальное своеобразие и достоинство, на сам его менталитет.

Сразу же после «правдинской» публикации «Евангелия от Демьяна» в списках распространилась анонимная эпиграмма «Послание к Евангелисту Демьяну», приписывавшаяся Есенину18 (но на самом деле ему не принадлежавшая). Послание завершали две ударные строфы:

Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил,
Ты не задел Его своим пером нимало.
Разбойник был, Иуда был, —
Тебя лишь только не хватало.

Ты сгустки крови у креста
Копнул ноздрей, как толстый боров,
Ты только хрюкнул на Христа,
Ефим Лакеевич Придворов.

Богохульное лженоваторство в интерпретации новозаветного сюжета, достигаемое через инверсию Христа и Иуды, не было изобретением Демьяна Бедного. Накануне штурма белой Казани Красной Армией в августе 1918 года Демьян был свидетелем того, как в Свияжске наркомвоенмор Лев Троцкий открыл памятник «первому революционеру и атеисту» Иуде. Таких памятников Иуде по стране было установлено Троцким, по некоторым сведениям, не менее пяти (ни один не сохранился). Демьяну с самого начала приглянулась идея «альтернативного христианства», и он, никогда не смущавшийся плагиатом, позаимствовал образ «первого революционера мира» у «Иудушки-Троцкого».

Иосифу Сталину, ставшему генеральным секретарем ЦК партии с благословения самого Ленина и в эти годы сосредоточенному на борьбе за власть с главным своим соперником — Троцким, поэма Бедного, естественно, активно не понравилась. И дело не только в том, что у бывшего семинариста Сталина были существенно иные взгляды на религию и церковь, нежели у Ленина с Троцким (что, конечно, тоже немаловажно). Но гораздо существеннее, что Сталин усмотрел в «атеистическом» творении Демьяна развернутую иллюстрацию идей Троцкого — так сказать, классический образец троцкистской пропаганды:

Пришли революционные времена.
Умирает гнилая старина,
Народились безбожные комсомолы.
Глухо звучат божественные глаголы.

В свете проекта перманентной мировой революции Троцкого были объяснимы и антирусские мотивы «евангелиста Демьяна», и его проклятия «Царской «богоспасаемой» России, / Не ждавшей «обетованного Мессии»», и представление всей дореволюционной русской культуры как «духовного очумения» народа.

Сталин не мог примириться с подобными представлениями о стране, вождем которой он становился, притом надолго. Однако в то время до борьбы с Демьяном у Кобы руки не дошли. Расправа с недалеким «троцкистом» была отложена на пять лет. За это время Сталин добился больших политических успехов: был исключен из партии и изгнан из страны Троцкий; побеждены фракционеры в лице «штрейкбрехеров революции» Зиновьева и Каменева, сломлен бухаринско-рыковский «правый уклон»... Начались индустриализация и коллективизация, связанные с именем Сталина. Советский Союз, возглавляемый единственным вождем, переступил рубикон «Великого перелома». Настало время навести порядок и в литературе. Первым на очереди оказался Демьян Бедный — «кавалерист», «евангелист», пролетарский поэт. Здесь он действительно оказался первым, опередив всех своих соперников и коллег по писательскому цеху.

Падение Голиафа

На рубеже 20—30-х годов вся страна была занята провокационными процессами над «вредителями» («Шахтинское дело», дела вымышленных «Промпартии», «Трудовой крестьянской партии» и т. п.). Сталин придавал этим процессам особую роль: если б не спланированные из-за рубежа подрывные акции «спецов», наша страна уже давно бы достигла изобилия и мирового могущества. Борьба с «вредительством» была поставлена не только перед ОГПУ и НКВД, но и перед писателями. Сталин очень хотел, чтобы, к примеру, Горький сочинил пьесу о «вредителях». Решил отличиться в этой теме и Бедный; его вкладом в борьбу с «вредительством» стала серия стихотворных фельетонов, опубликованная в «Известиях» и «Правде». Лейтмотивом Демьяновой сатиры в них стала догадка, что есть в СССР «вредители» и почище, чем злополучные участники процессов.

В сатирической поэме «Слезай с печки» («Правда», 7 сентября 1930 года) Демьян хлестко поставил вопрос, кто больше приносит стране вреда — иностранные диверсанты и «Расчетливо-тонкие наши вредители / Иль — того повреднее! — рассейские шляпы, /Неизлечимые головотяпы?» Получалось, что именно последние. И если говорить о вредоносности партийных уклонов — левого или правого, то всех хуже — «подлейший из подлых», внепартийный — рабская лень русского человека.

Уклон этот жуток.
С ним — совсем не до шуток;
Он — наш кровный, прилипчивый, свой!
Он — наследие всей дооктябрьской культуры!
У нас — расслабление всей волевой
Мускулатуры!

Та же мораль сквозила и в фельетонах «Темпы» («Известия», 27 июня 1930 года) и «Перерва» («Правда», 10 сентября 1930 года). В «Перерве» Бедный даже договаривался до предсказаний: «Если дальше позорно так дело пойдет, / Наш советский-де строй сам собой пропадет, / Сокрушивши себя всесоветской Перервой!!» Демьян отдавал себе отчет в том, что идеи его новых политических басен выглядят довольно крамольно. Близкий в то время к Бедному сотрудник ЦИКа М. Презент в своем дневнике зафиксировал сомнения и откровения поэта: «Как там с идейной точки зрения, не прут ли мои белые нитки наружу? <...> Мне нужно было обосрать старую Россию, и я это обсирание сделал. Надо было сказать старой России не просто: ты блядь, но надо было, чтобы она поверила в то, что она блядь»19. Очернительская цель Демьяновой сатиры говорила сама за себя, а «белые нитки» обличителя оказались слишком заметными и для менее бдительных надзирателей, чем аппаратчики из ЦК.

6 декабря 1930 года было принято постановление Секретариата ЦК ВКП(б), осудившее стихотворные фельетоны Бедного «Слезай с печки» и «Без пощады». В нем отмечалось, что в последнее время в произведениях Бедного «стали появляться фальшивые нотки, выразившиеся в огульном охаивании «России» и «русского» <...> в объявлении «лени» и «сидения на печке» чуть ли не национальной чертой русских <...> в непонимании того, что в прошлом существовало две России, Россия революционная и Россия антиреволюционная, причем то, что правильно для последней, не может быть правильным для первой»20 и т. п. Постановление обрушилось на Демьяна, как гром среди ясного неба.

Получив выписку из Секретариата, поэт обратился с униженным письмом к Сталину (датировано 8 декабря). В нем он расценил партийное решение как такое, при котором для него «дело до петли доходит», жаловался на свою «изолированность» и «обреченность», на то, что его «не будут почитать». «Пришел час моей катастрофы», — трагически восклицал Бедный, никогда до этого не сталкивавшийся (при советской власти) с серьезной критикой своего творчества и своей особы, тем более критикой политической. «Может быть, в самом деле, нельзя быть крупным русским поэтом, не оборвав свой путь катастрофически» (Бедный намекал на самоубийства Есенина и Маяковского). Он заверял лидера партии, что питает к нему «биографическую нежность» (надеясь на взаимную личную симпатию), и ссылался на эпизод своих взаимоотношений с Лениным, когда его «и Ильич поправлял и позволял <...> ответить в «Правде» стихотворением «Как надо читать поэтов»». В заключение письма Демьян цитировал по-церковнославянски известную молитву, прозрачно адресуя ее Сталину: «Отче мой, аще невозможно есть, да мимо идет мене чаша сия <...> обаче не якоже аз хощу, но якоже ты!»21 При этом Демьян невольно выступал в роли распятого Христа, а Сталин — в роли самого Создателя, Бога-отца. Демьян как Спаситель — нации, страны, социализма — это было смело. Получалось, что Демьян напрашивается на роль Бога-сына при Сталине-Саваофе (Ты да я — два вождя, политический и поэтический, два «земных бога»).

12 декабря 1930 года Сталин со всей возможной резкостью ответил Бедному и продемонстрировал, что знает, «как надо читать поэтов», в свою очередь заставив его, как «человека грамотного», прочитать изрядную выписку из ленинской статьи «О национальной гордости великороссов». Реакцию Бедного на решение ЦК его генсек охарактеризовал как «неприятную болезнь, называемую «зазнайством»» («Побольше скромности, т. Демьян...»). «Может быть, ЦК не имеет права критиковать Ваши ошибки? Может быть, решение ЦК не обязательно для Вас? Может быть, Ваши стихотворения выше всякой критики?» — издевательски спрашивал Сталин. Разъясняя «существо ошибок» Бедного, партийный руководитель указывал поэту: «...Критика недостатков жизни и быта СССР, критика обязательная и нужная, развитая Вами вначале довольно метко и умело, увлекла Вас сверх меры и, увлекши Вас, стала перерастать в Ваших произведениях в клевету на СССР, на его прошлое, на его настоящее»22. Более того, вождь наметил дальнейший «маршрут» обвинения поэта, указав, что существует «новая» троцкистская «теория», которая «утверждает, что в Советской России реальна лишь грязь...», а Бедный пытается «применить» эту «теорию» к политике23. Иначе говоря, Бедный — скрытый, замаскированный троцкист, лелеющий грязные политические планы!

Далее, пересказав азы большевистской политграмоты — о соотношении России реакционной и революционной, о перемещении центра революционного движения в Россию, восславив «русский рабочий класс» как «авангард советских рабочих», Сталин фактически обвинил Бедного в отсутствии у него «чувства революционной национальной гордости», в результате чего «вместо того, чтобы осмыслить этот величайший в истории революции процесс и подняться на высоту задач певца передового пролетариата», тот провозгласил «на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзости и запустения, что нынешняя Россия представляет сплошную «Перерву» (еще один фельетон Демьяна в том же ряду. — И.К.), что «лень» и стремление «сидеть на печке» является чуть ли не национальной чертой русских вообще...». «Нет, высокочтимый т. Демьян, — зловеще констатировал Сталин, — это не большевистская критика, а клевета на наш народ, развенчание СССР, развенчание пролетариата СССР, развенчание русского пролетариата»24. Самая мысль о том, что советский народ, русский пролетариат, сам СССР могут предстать как объект сатирического изображения, резкой насмешки, едкой иронии, приводила вождя в ярость. Проявленная «смелость» и «независимость» пролетарского поэта (впрочем, в пределах дозволенного) интерпретировались Сталиным как идейный вызов, как претензия на обсуждение или принятие поэтом (!) политических решений, как критика и даже осмеяние политики, проводимой вождями ВКП(б).

Но наибольшее раздражение вождя вызвала апелляция к личным чувствам и симпатиям: «И Вы хотите, чтобы я молчал из-за того, что Вы, оказывается, питаете ко мне «биографическую нежность»! Как Вы наивны и до чего Вы мало знаете большевиков...»25 Сталин заявил, что между ленинской революционной «программой» и «нездоровой тенденцией», проводимой Бедным, «нет ничего общего». В целом же письмо поэта Сталин расценил как «пустые ламентации перетрусившего интеллигента, с перепугу болтающего о том, что Демьяна хотят якобы «изолировать»...» и т. п., а критика-напостовца Г. Лелевича, взахлеб хвалившего Бедного, отнес к числу «выродков», «которые не связаны и не могут быть связаны со своим рабочим классом, со своим народом»26. Это был зловещий намек на возможность в тех же терминах интерпретировать и творчество самого Демьяна — как «интеллигента», «болтуна», «труса», наконец «выродка», человека, не связанного ни с рабочим классом страны, ни с народом.

Письмо Сталина Бедному (впервые опубликованное со значительными купюрами лишь в его Собрании сочинений в 1952 году, семь лет спустя после смерти поэта) вскоре стало известно в политических и литературных кругах; очевидным стал и факт сталинской опалы Бедного. Однако творчество Демьяна еще по-прежнему в течение некоторого времени слыло образцом «политической поэзии»; его активно печатали; он делился опытом с начинающими литераторами, пропагандировал свое литературное мастерство. Правда, рапповский лозунг «одемьянивания» советской литературы выглядел уже анекдотичным и относился на счет ошибок «авербаховщины»; с 1932 года окончательно лишился партийно-политической поддержки еще недавно всесильный РАПП, поднимавший Демьяна на пьедестал. Литературно-политическое положение Бедного пошатнулось.

Учитывая критику Сталина, Демьян начал писать так, чтобы его сочинения нельзя было больше принять за клевету на СССР, за развенчание пролетариата, чтобы в них сквозила законная гордость за страну и ее достижения. Получалось фальшиво, надсадно, ходульно... Что-то вроде такого: «Урожаи диво-дивные! / Не узнать: не та земля! / Вот что значит: коллективные, / Обобщенные поля!!» («Диво-дивное, коллективное», 1930). Или: «В Первомайский день не худо / Повидать Магнитострой! / А потом трубить победу: / Вот где песен я набрал!» («Новые времена — новые песни», 1931). Или еще: «Как хочется в такую пору жить! / Жить и работать без отказу!» («Жить и работать!», 1931). И наконец: «...Рожденные из глубины / Могучих недр народной силы нашей, / Богатыри родной советской всей страны / Сидят с вождем своим за дружескою чашей» («Уверенная сила», 1934). Какие-то газетные прописи! (Или издевка — под видом «соцзаказа»?) Неужели не возникало никаких подозрений в клевете или в отсутствии национальной гордости?..

Напротив, про заграницу — очень «критично», обличительно: «Нынче снова строят плутни / Злые трутни / И шмели. / Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли! / Заграничные шмели!» И далее в том же залихватском духе: «Лиходеи Черчилли!», «Биржевые короли!», «Вражье дело на мели!» и т. д. («Перекопская». Походная песня, 1931). Или презрительно, гневно: «Как жалка, гнусна порода / Догнивающего сброда, / Что гниет от нас вдали, / Точно рыба на мели» («Мы с улыбкою презренья...», 1933). Вождь мог быть доволен послушанием поэта, его смирением, расторопностью. Однако на ум не могло не прийти и другое: что-то больно быстро перестроился «перетрусивший интеллигент», действуя по принципу «чего изволите». Можно ли верить такой легкости и поспешности метаморфоз?

А вот с отношением к прошлому у Демьяна оказалось по-прежнему плохо. Старому большевику было невдомек, как же это — славить современность, новые достижения и успехи — и при этом не обличать, не отвергать, не обливать грязью прошлое?

Удобный повод для противопоставления проклятого прошлого и славного настоящего дал скандальный снос московского храма Христа Спасителя и расчистка площадки для строительства символического Дворца Советов, самого большого здания в мире, увенчанного 100-метровой статуей Ленина. Бедный не преминул откликнуться в развязно-глумливом стиле: «Под ломами рабочих превращается в сор / Безобразнейший храм, нестерпимый позор / Православно-российской архитектуры» («Эпоха», 16 октября 1931 года). Безобразному прошлому («мухомор») контрастирует прекрасное «всемирно-пролетарское» будущее, «советский чудо-дворец». Впрочем, стихи, повествующие об этом, на редкость нескладны («О «Христе на четвертаках», о крепостных мужиках», 31 декабря 1931 года).

Сталин промолчал. Он лично утверждал проект Дворца Советов, и претензии к Бедному было трудно мотивировать рационально. Правда, еще на рубеже 1932—1933 годов Сталин заявил на встрече с работниками редакции газеты «Известия»: «У нас два писателя пользуются колоссальным влиянием на народ — Горький и Демьян Бедный, их значение не меньше, пожалуй, чем любого из вождей партии»27. В свете этого высказывания все перипетии отношений Сталина с Горьким и Демьяном Бедным получают свое простое и понятное объяснение: в советском обществе шла в то время напряженная борьба за популярность, авторитет, политическую гегемонию. Сталину приходилось «меряться» силами и ростом не только с Троцким или Бухариным, но и с Горьким, и даже с Бедным. В этой борьбе предстояло «ронять» своих конкурентов любыми доступными власти средствами — вплоть до летального исхода. В каждом случае Сталин подходил индивидуально. Если трех первых ожидала физическая смерть, то Бедному была избрана иная мера.

Не остался для Сталина незамеченным претенциозный и хвастливый опус Бедного «Мой рапорт XVII съезду партии» (1933), где «певец рабочей массы» пытался убедить партийное руководство и лично Сталина в том, что он — «не перепел в овсе» (вроде Пастернака) и что его «огнеприпасы / Еще истрачены не все!», что его боевой дар еще пригодится для отпора «врагам», а в его «газетной работе» «всё, всё нашло <...> отраженье»:

Враждебной силы разложенье,
Ее погибель и погост, —
Уклада старого сверженье
И новой жизни буйный рост <...>

Троцкизма труп зло-эмигрантский,
Что нами начисто отпет,
И образ Сталина гигантский
На фоне сказочных побед...

Из текста «рапорта» выходило, что именно «газетная работа» Демьяна содержала в себе всю полноту политической жизни партии и страны и представляла собой некое безмерное культурно-идеологическое «всеединство», куда как частный случай входили и «борьба при Ленине», и «победы» при Сталине, и «разгром троцкизма», и боевой и трудовой героизм... Трудно, даже с сегодняшней точки зрения, представить, чтобы подобный самодовольный «рапорт» понравился вождю. Представление Демьяном себя в качестве свидетеля «борьбы при Ленине живом» поневоле вызывало сравнение двух эпох — при жизни Ленина и после его смерти (причем неизвестно, в чью пользу); льстивое упоминание «гигантского образа Сталина» было сведено на нет лобовой параллелью с Троцким («троцкизма труп зло-эмигрантский»), усугубленной насмешливо-примитивной рифмовкой («отраженье — пораженье — сверженье»); «отпевание» этого трупа (представленное как поэтическая заслуга автора) уравновешивалось сталинскими победами («отпет — побед»). Главное же, сам Демьян представал, во главе своей стихотворной «роты», как переживший всех и все отразивший поэтический вождь народа, современник и соратник Ленина, Сталина, борец с Троцким, но значимый сам по себе.

В 1934 году, на I съезде советских писателей в докладе Н. Бухарина прозвучала довольно суровая критика Демьяна, и она, конечно, не была выражением лишь его личной точки зрения. «...Нам кажется, — говорил Бухарин от имени Политбюро ЦК, — что теперь поэт не учитывает всех огромных перемен, невероятного роста культуры, усложнения ее, роста ее содержательного богатства, повышенного тонуса других измерений всей общественной жизни. Он берет новые темы, а все остальное остается почти старым. Поэтому он устаревает, и здесь лежит для него явная опасность»28.

Обиженный Бедный пытался парировать удары, ссылаясь на свой «25-летний опыт» поэтической работы, на свои «20 томов» сочинений, на «точку зрения мировой революции», на пролетарскую поэзию как «мускулы и костяк» всей советской поэзии и т. п., но его выступление прозвучало бледно, демагогично. Присутствовавшему на съезде сталинскому представителю А. Жданову оно явно не понравилось, особенно в связи с прозрачным стремлением Демьяна представить себя богатырем советской литературы — «матерым Ильей Муромцем», обойденным чашей на пиру у князя Владимира Красного Солнышка29. Это было понято как выпад не просто против докладчика, но и против ЦК, самого Сталина. Демьян снова подумал, что он «на равных» с вождями. Литературное «ком-чванство» его и здесь подвело, как позднее в пьесе «Богатыри».

К тому же поэт не ограничился самооправданием. По своему обыкновению обеляя себя, он старался еще очернить своих противников и конкурентов. Не упустил случая «матерый Демьян» и на писательском съезде лягнуть своих идейных оппонентов — тех, кого Бухарин в своем докладе противопоставил Бедному как подлинных поэтов. Под дружный смех зала новоявленный «Муромец» заявил, что язык Пастернака ему «недоступен», что это — «невразумительный, взволнованно-косноязычный стих», что в голове у поэта «туман» (он «и сам не понимает, что бормочет»), что не следует измерять «основные достижения» советской поэзии — щелканьем «кузнечиков и соловьев» (вроде Пастернака), в то время как слышны грохочущие «боевые громы» «поэтов-боевиков» (типа самого Демьяна)30. Однако эффектный выпад против «чистой поэзии» не укрепил положения Демьяна, поскольку Сталина в это время Пастернак интересовал гораздо больше, чем Бедный. Когда уже после съезда было решено наградить ряд писателей орденами и встал вопрос о награждении Демьяна Бедного орденом Ленина, Сталин выступил резко против. И Гронский свидетельствовал, что у Сталина в сейфе была «тетрадочка», где были собраны материалы против вышедшего из доверия поэта.

В разгар первого московского процесса (август 1936 года), стремясь, с одной стороны, зарекомендовать себя как сталинский клеврет, послушно повторяющий в стихах официальные версии партийной пропаганды, с другой — стремясь откреститься от любых возможных подозрений в связях с представителями «ленинской гвардии» и троцкистской «левой оппозиции», он пишет стихотворение по случаю «Пощады нет!» («Правда», 21 августа 1936 года), в котором в стиле привычного для себя псевдорусского лубка изображает попойку «Левки» (Л. Каменева) и «Гришки» (Г. Зиновьева) после убийства Кирова: «Среди закусок и бутылок, / Надеясь на стенной бетон, / Смеялися: «Ха-ха, а ловко это он / Угробил Кирова!» — «В затылок!» / — «Звук выстрела, короткий стон / И — крышка!» / — «Пей, Левка, за успех!» / — «За наше дело, Гришка!»» Заговорщики у Бедного выражали надежду, что скоро «разоблачать уж нас не сможет Сталин», потому что он следующий — вслед за Кировым — кандидат на уничтожение.

Юродствующего сочинителя вызвал в Кремль Л. Каганович (Сталин в это время отдыхал на Кавказе) и резко отчитал. Сам Бедный позже рассказывал: «Вот во время процесса троцкистов я думал, вот я вам покажу теперь. Хлестко написал, в стиле насмешки. Меня вызвал Каганович и говорит: «Это здорово, но не такой тон требуется» <...> И вот тут я пошел домой, обдумал все и надиктовал стихи, которые получились одними из лучших моих стихов» (стенограмма беседы секретаря ССП В. Ставского с Бедным, направленная Л. Кагановичу)31. Получилась новая конъюнктура, на сей раз «пафосная» («На том стоим!» — «Правда», 24 августа 1936 года).

Так называемые «лучшие» стихи Бедного, в которых он призывал своих «товарищей» «учиться узнавать врагов», никем не запомнились (подобные вирши, разоблачавшие «убийц» и призывавшие к эскалации террора, было и без него кому писать). Даже намек на «правых», с Бухариным во главе, «потакавших» убийцам Кирова и пр., не очень помогал. Зато политические ошибки Демьяна стали восприниматься в Кремле и вокруг как хронические, с трудом поддающиеся осознанию и исправлению.

В выборе «нужных» и актуальных тем Бедный начал метаться: он то воспевал развернувшееся «гигантское социалистическое жизнетворчество» в СССР («Генеральная линия»), то описывал строительство Турксиба («Шайтан-арба»), то прославлял ударничество («Темпы»), то пропагандировал достижения социалистической деревни (поэма «Колхоз Красный Кут»), то откликался на выборы в Верховный Совет СССР («Страна любуется»), то призывал крепить оборону и проявлять бдительность («Героическая памятка»). Все эти написанные по «социальному заказу» произведения были однообразными и беспомощными переложениями газетных прописей и, несмотря на преувеличенно-восторженный пафос, производили жалкое впечатление заискивания, угодничества, неуклюжих попыток реабилитироваться перед партийными руководителями во что бы то ни стало: «Наш вождь и друг, товарищ Сталин, / С тобой наш фронт непобедим!» («Цветенье жизни», 1934).

Тем временем Сталин, перелистывая попавший в его руки дневник Презента, мог прочитать и другие суждения «товарища Демьяна» (о чем поэт поначалу и не догадывался). «Но если б вы знали, чем он (Сталин. — И.К.) разрезает книгу! Пальцем! Это же невозможно. Я ему говорю, что, если бы Сталин подлежал партийной чистке, я бы его за это вычистил из партии». Или такое: «Демьян Бедный возмущался, что Сталин жрет землянику, когда вся страна голодает». Или о том, как на празднование 50-летия Сталина 25 декабря 1929 года к нему на дачу в Зубалово приехала опальная «тройка» — Рыков, Томский и Бухарин: «— Эх, если б я написал пьесу, изобразил бы я, как сидят эти люди особняком, и каждый из гостей боится с ними заговорить, — говорит Демьян. — А раньше, бывало, говорит, я у Рыкова был!..»32 Двуличие Демьяна Бедного было налицо.

Привыкший к боевому «революционному» стилю 20-х годов, Демьян с трудом понимал, каким должен быть тоталитарный «большой стиль», соответствующий сталинской эпохе. Бедный так и не знал, какому стилю отдать предпочтенье, тем более что все у него получалось похожим на его прежнее сочинительство, но было каким-то вымученным, натужным, ходульным, газетно-книжным. Окружающая действительность становилась все более зловещей и непредсказуемой. В апреле 1937 года по обвинению в «троцкизме» и создании «параллельного центра» в литературе был арестован и вскоре погиб старый товарищ Демьяна по «напостовству» и РАППу Леопольд Авербах, протеже Л. Троцкого, племянник Я. Свердлова и шурин Г. Ягоды, прославившийся в 20-е годы лозунгом «Союзник или враг?» (очень близким Бедному) и призывом к «одемьяниванию» советской литературы. «Берлиозу» вчерашнего «Массолита» оторвали наконец голову. Кольцо друзей и знакомых, тем и сюжетов, образов и идей все теснее смыкалось вокруг Демьяна. Малейшая ошибка была чревата гибелью.

Однако больше всего Бедный тяготился тем, что самое сильное, как он полагал, начало его творчества — сатирический дар — не находит себе применения в сталинскую эпоху. Смеяться больше оказалось не над кем и не над чем. А Демьяну так хотелось нащупать то немногое, что еще «смешно», что подлежит пролетарской, советской сатире. Казалось, нужно было только найти подходящий для смеха объект, а дальше все пошло бы само собой: иносказание, политические намеки...

И вот следующая ошибка Демьяна. В 1936 году, обратившись к русским былинам как свежему фольклорному материалу для травестии и пародирования, Бедный написал либретто для оперы-фарса «Богатыри» на попурри из музыки А. Бородина. Больше не решаясь сатирически трактовать современность, Бедный выбрал сюжет из отдаленного прошлого Руси и решил в духе официально разрешенной антирелигиозной пропаганды высмеять Крещение. Сам поэт позднее объяснял свой творческий замысел таким образом: «Думаю, возьму-ка я эту пьяную бражку князя Владимира после крещения. Вот они, дескать, после крещения угостили, а потом испугались <...> Я поставил в апофеозе: «Где они богатыри? Разве такие были богатыри? Вырастим своих богатырей из народа»» (стенограмма беседы секретаря ССП В. Ставского с Демьяном Бедным)33. Однако был и иной подтекст у Демьянова замысла: на допросе в НКВД обвиняемый по бухаринскому делу А. Стецкий свидетельствовал: «Свою пьесу «Богатыри» он задумал как контрреволюционную аллегорию на то, как «силком у нас тащат мужиков в социализм»»34.

Трудно было придумать более неудачную затею, чем советская модернизация оперы и сниженная ее перелицовка. Еще свежи были воспоминания о сталинском просмотре оперы Д. Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда» и последующем ее запрещении с публикацией в «Правде» знаменитой статьи «Сумбур вместо музыки» (январь 1936 года). В опере Шостаковича Сталин явно прочел протест против деспотии — вплоть до насильственного устранения тирана — и намек на превращение страны в поток каторжан. Русская классическая опера (Глинка, Бородин, Римский-Корсаков и др.) уже была канонизирована как эталон народности в искусстве; русский былинный эпос и фольклор других народов СССР стал занимать все более заметное место в сталинской пропаганде и культурной политике вплоть до сочинения «новин» о Ленине и Сталине. С 1935 года начинается постепенная реабилитация культурного наследия царской России, так или иначе связанного с канонами большого «имперского» стиля и державно-патриотической идеологии. Возрождается интерес к отечественной истории и ее легендарным именам (Александр Нев-ский, Дмитрий Донской, Петр I и т. п.), являющимся опорой для раздувания культа вождя в царистской стране. Религиозные настроения трудящихся все чаще воспринимались руководителями страны не как пережиток дореволюционного прошлого, с которым нужно бороться, а как феномен массовой психологии и идейной сплоченности народа.

24 октября 1936 года в «Правде» был напечатан хвастливый самоотчет Бедного ««Богатыри» (К премьере в Камерном театре)». 29 октября в Камерном театре А. Таирова состоялась премьера (с присутствием руководителей Главискусства). 13 ноября спектакль посетил В. Молотов (выступавший и прежде сталинским экспертом по «фельетонам» Бедного 20-х годов) и был разгневан сочинением пролетарского поэта. 14 ноября Политбюро приняло решение о запрещении пьесы Бедного и утвердило проект постановления Комитета по делам искусств Совнаркома СССР «О пьесе «Богатыри» Демьяна Бедного». В тексте постановления, в частности, говорилось, что опера-фарс: «а) является попыткой возвеличивания разбойников Киевской Руси, как положительный революционный элемент, что противоречит истории и насквозь фальшиво по своей политической тенденции; б) огульно чернит богатырей русского былинного эпоса, в то время как главнейшие из богатырей являются в народном представлении носителями героических черт русского народа; в) дает антиисторическое и издевательское изображение крещения Руси, явившегося в действительности положительным этапом в истории русского народа, так как оно способствовало сближению славянских народов с народами более высокой культуры»35.

15 ноября в «Правде» была опубликована статья председателя Комитета по делам искусств П. Керженцева «Фальсификация народного прошлого (о «Богатырях» Демьяна Бедного)». 16 ноября в Камерном театре прошло разгромное собрание, на котором Таиров признал серьезность допущенных театром ошибок, отчет о котором был опубликован в «Правде» под заголовком «Отклики на постановление о пьесе Демьяна Бедного «Богатыри»». В заключение редакционного сообщения о собрании говорилось, что «А. Таиров не понял постановления комитета и не делает из него всех необходимых выводов». 17 или 18 ноября состоялась беседа секретаря Союза советских писателей Владимира Ставского с Демьяном Бедным (фактически допрос с пристрастием), стенографический отчет о которой был немедленно препровожден в ЦК ВКП(б), а оттуда — секретарю ЦК Л. Кагановичу. Понимая всю опасность своего положения, Бедный умолял своего собеседника, а в его лице — всех сановных читателей его допроса: «У меня первая мысль, чтобы не свалиться, не сорваться. Хочется жить, просто из любопытства. Хочется смотреть дальше, как это завершится»36.

Симфонией звучит предвыборный доклад.
Ликующий финал: «Народ наш гениален,
И знает он, кому даст первый свой мандат!»
В ответе громовом слилися стар и млад:
«Да здравствует товарищ Сталин,
Наш гениальный вождь, наш первый депутат!»

(«Страна любуется», 25 октября 1937 года)

Демьян уверял своих воображаемых читателей, что он, «счастливый, радостный», посвящает свершающейся на его глазах всемирной истории «свои восторженно-взволнованные строки» — о Сталинской конституции, о большевистской «Правде», о «боевом комсомоле», о чкаловском перелете... На самом же деле он был запуган, деморализован, сломлен, и сочувствия ни у кого он уже не вызывал. Сколько Демьян ни суетился со своими конъюнктурными виршами, на него смотрели как на списанную фигуру. Привыкший исправлять ошибки делом (то есть своим поэтическим словом), Бедный решил обратиться к политически нейтральной международной теме в испытанном своем жанре басни. На сей раз сочиненная им басня «Борись или умирай», предложенная летом 1937 года для публикации в «Правде», была отправлена на цензуру самому Сталину.

Бедный не впервой обличал фашизм — и итальянский, и немецкий, и антисоветский — в лице Троцкого и всяческого «троцкизма». И каждый раз успех стихотворцу был обеспечен: фашизм уж сколько лет был беспроигрышной мишенью для советского писателя. В одном только 1937 году Бедный писал: «Успехи ж наши таковы, / Что только для фашистской головы / — по тупости ее, по узколобью — / Не ясно то, что умным не в секрет»; «Фашистам на усы полезно намотать...»; «От нас откатится с позором / Фашистов дикая орда!»; «Шумна фашистская галерка...» и пр. в том же духе. Надеялся: вывезет кривая и здесь...

20 июля 1937 года вождь написал ответственному редактору «Правды» Льву Мехлису короткое и жесткое письмо «на имя Демьяна», которое предложил «зачитать» баснописцу на заседании редколлегии: «Новоявленному Данте, т. е. Конраду, то бишь... Демьяну Бедному. Басня или поэма «Борись или умирай», по-моему, художественно-посредственная штука. Как критика фашизма, она бледна и неоригинальна. Как критика советского строя (не шутите!), она глупа и прозрачна. Так как у нас (у советских людей) литературного хлама и так не мало, то едва ли стоит умножать такого рода литературу еще одной басней, так сказать... Я, конечно, понимаю, что я обязан извиниться пред Демьяном-Данте за вынужденную откровенность. С почтением И. Сталин»»37. Так откровенно, так демонстративно «отец народа» еще не унижал ни одного писателя, ни одного деятеля культуры!

Можно ли предполагать, что сверхосторожный и трусоватый Демьян действительно под видом фашизма обличал советский строй, сталинократию (как Бухарин в заключительном слове на своем смертельном процессе)? Сознательно и целенаправленно — вряд ли... И тем не менее сталинское прочтение басни — в единстве текста и подтекста — не стоит относить лишь к болезненной подозрительности вождя или его бредовой маниакальности. Ведь некоторые хотя бы параллели: между двумя тоталитарными режимами, идеологиями, между двумя «фюрерами», между двумя монопольными партиями, между двумя всесильными охранками — для тех, кто думал и умел сравнивать политические и общественные реалии, — были самоочевидны. Хотя бы ассоциативно, но складывались же какие-то параллели между СССР и фашистской Германией! Это было ясно и для Сталина, и для Гитлера, и для всех причастных к международной политике этого времени. Трудно предположить, чтобы для политически мыслящего Демьяна подобные ассоциации были совсем неведомы. Фашизм был удобным и универсальным объектом критики, за которым — вольно или невольно — могли просматриваться и иные, в том числе и советские, реалии:

Доуправлялися фашисты:
Сидят, как раки на мели.
Вот до чего авантюристы
Народ немецкий довели.
Народ культурности великой,
Народ упорного труда,
Бездарною фашистской кликой
Куда приведен он? Куда?
С антикультурною основой
Он — под фашистским сапогом,
Под гнетом власти безголовой,
Его судьбой играть готовой —
Стал человечеству врагом <...>
Он, в чьих руках и плуг и молот
Обогатить могли страну,
Он обрекается на голод
И на кровавую войну <...>

(«Хей! Или «Доктор голода»», 1936)

В чем, в чем, а уж в политической наивности заподозрить Демьяна в 30-е годы было нельзя. В цинизме — другое дело. К концу 30-х годов ему, казалось, было уже все равно, кого хвалить: Ленина, Сталина, Горького, Крылова, Чкалова, Пашу Ангелину или кого там подскажут товарищи... Еще более все равно — кого клеймить и высмеивать: Врангеля, Чемберлена, Троцкого, Каменева, Черчилля, Гитлера — хоть черта намалеванного... Совершенно одинаково, безлично Демьян мог написать про любого все, что партия скажет.

Главное, чего недоставало ему, — чувства меры. Он мог и перехвалить, и перекритиковать: ведь он в принципе не знал «середины» ни в чем. А от собственных убеждений, своего «я» он уже давно отказался и не жалел об этой утрате. Прозвучавший у Демьяна призыв к немецкому народу — бороться с фашизмом изнутри (под знаменем антифашизма) — в принципе мог быть прочитан как намек: на возможность народного сопротивления сталинскому режиму, на существующую в стране скрытую оппозицию монолитному «блоку коммунистов и беспартийных», на общий фон недовольства советским строем и его великим вождем. Но не более чем намек, даже тень намека, тень тени...

Сталин, конечно, не предполагал, что Демьян способен находиться в оппозиции к вождю, партии, стране. Понимал он и то, что в апологетике советского строя Демьян неискренен, исполняя привычную и во многом уже халтурную политическую повинность. Чувствовал вождь и то, что за стихами Бедного не стоит никакого авторства и мастерства: бедного автора вытеснил дешевый и звонкий «агитпроп», цену которому Сталин хорошо знал. Сознавая фальшь и притворство Демьяна, парализованного страхом и конформизмом, вождь подозревал в нем затаенную обиду, попранную гордыню, подавленные непомерные амбиции, воспоминания о былой славе, в свое время поддержанной оценками Ленина и Троцкого, явно завышенными... Выпад против фашизма мог быть истолкован как бессознательный протест против сталинского диктата и произвола. Кто-кто, а Сталин умел читать в сердцах!

А Бедный и не догадывался, что Сталин уже вынашивал свой союз с Гитлером, и хлесткая насмешка Бедного над нацизмом ударяла по сталинскому плану передела Европы («Пакт Молотова — Риббентропа») и по самому вождю. Презрительная сталинская оценка всего творчества Бедного, лишившегося даже имени («Данте», «Конрад»): «Еще одна басня, так сказать...» — была уничтожающей. То был смертный приговор поэту-ремесленнику, держащему «кукиш в кармане».

В исполнение сталинский приговор был приведен немедленно: в июле 1938 года Бедный был исключен из партии «за резко выраженное моральное разложение» (восстановлен лишь посмертно, в 1956-м; видимо, как репрессированный Сталиным соратник Ленина), а затем — и из Союза писателей. Таким образом, «поэт-большевик» (звание, которым так гордился Бедный) был в одночасье лишен статуса и поэта, и большевика. Ему было запрещено печататься (нигде не работающий писатель жил исключительно продажей мебели «красного дерева» и антиквариата из личной библиотеки). Ожидая каждый день ареста, опальный писатель сжег большую часть своего архива, включая частные письма читателей.

Эпитафия «автору»

9 сентября 1938 года на стол Сталина легла запрошенная им в НКВД «Справка о поэте Демьяне Бедном». Из справки следовало, что Демьяна не напрасно исключили из рядов ВКП(б), что таким, как он, не место и среди советских писателей. Вождь нисколько не удивился, прочитав откровенные признания «враждебного советской власти человека».

«Я стал чужой, вышел в тираж. Эпоха Демьяна Бедного окончилась. Разве вы не видите, что у нас делается. Ведь срезается вся старая гвардия. Истребляются старые большевики. Уничтожают всех лучших из лучших. А кому нужно, в чьих интересах надо истреблять все поколение Ленина? Вот и меня преследуют потому, что на мне ореол октябрьской революции».

«Зажим и террор в СССР таковы, что невозможна ни литература, ни наука, невозможно никакое свободное исследование. У нас нет не только истории, но даже и истории партии. Историю гражданской войны тоже надо выбросить в печку — писать нельзя. Оказывается, я шел с партией, 99,9 [процента] которой шпионы и провокаторы. Сталин — ужасный человек и часто руководствуется личными счетами. Все великие вожди всегда создавали вокруг себя блестящие плеяды сподвижников. А кого создал Сталин? Всех истребил, никого нет, все уничтожены. Подобное было только при Иване Грозном».

«Армия целиком разрушена, доверие и командование подорвано, воевать с такой армией невозможно. Я бы сам в этих условиях отдал половину Украины, чтобы только на нас не лезли. Уничтожен такой талантливый стратег, как Тухачевский. Может ли армия верить своим командирам, если они один за другим объявляются изменниками? Что такое Ворошилов? Его интересует только собственная карьера».

«Выборов у нас, по существу, не было. Сталин обещал свободные выборы, с агитацией, с предвыборной борьбой. А на самом деле сверху поназначали кандидатов, да и все. Какое же отличие от того, что было?»

«Каждый мужик хочет расти в кулака, и я считаю, что для нас исключительно важно иметь энергичного трудоемкого крестьянина. Именно он — настоящая опора, именно он обеспечивает хлебом. А теперь всех бывших кулаков, вернувшихся из ссылки, либо ликвидируют, либо высылают опять... Но крестьяне ничего не боятся, потому что они считают, что все равно: что в тюрьме, что в колхозе».

«Сначала меня удешевили — объявили, что я морально разложился, а потом заявят, что я турецкий шпион».

Наряду с «прослушкой» Сталину докладывали, что «несколько раз Д. Бедный говорил о своем намерении покончить самоубийством»38. (Только решится ли?)

Почему Сталин не расправился с Демьяном? Пощадил? Скорее наоборот: Бедному было придумано еще худшее наказание — забвением. «Смерть автора» навсегда.

С началом Великой Отечественной войны Бедный ходатайствовал направить его на любой участок фронта, в любую фронтовую газету... Поэту в его патриотической просьбе было отказано. Правда, ему разрешили вновь заниматься литературной работой. 7 ноября 1941 года, когда фашисты стояли на подступах к Москве, Бедный опубликовал в «Правде» стихотворение «Я верю в свой народ». Верил ли народ своему поэту? помнил ли еще его? Или, как это нередко бывало, кто-то с удивлением узнал, что Демьян, оказывается, еще жив39...

После своего «чудесного возвращения» в советскую печать Бедный сотрудничал в «Окнах ТАСС», писал в газеты антинемецкие басни и антифашистские памфлеты («Гитлер и смерть», «Счастливый Бенито», «Прилетела птица издалеча — какова птица, такова ей и встреча»), сочинял агитки и тексты патриотических песен («Анка-партизанка», «Ярость», «Боевой зарок», «Помянем, братья, старину!» и др.). По существу и памфлеты, и песни Демьяна были по-прежнему политическими баснями, неуклюже-ходульными, не слишком остроумными, с примитивной лобовой «моралью», в духе лубка. Популярность времен Гражданской войны к «кавалеристу слова» так и не вернулась. Не удалось Бедному вернуть себе и расположение Сталина, хотя славословия вождю сочинялись регулярно — ежедневная дань воздвигнутому однажды идолу (благо проклятья Троцкому уже не приходилось вплетать в венок вождю — по причине смерти «международного шпиона»).

В одном из позднейших у Бедного образчиков апологетического жанра рисуется своего рода советский «двуглавый орел». Идеологический «захлеб» стихотворца доводит тождество Ленина и Сталина до настоящего абсурда, превращая его в одно слово — «Ленин-Сталин» (по типу «Татлин-Ле-тат-лин»): «Ленин — Сталин! В этом зове / Нам священен каждый слог. / В двуедином этом слове / Счастья родины залог».

Не так ли звучали и пастернаковские строки 30-х годов, когда гений русской поэзии XX века краткосрочно переболел сталинизмом. Только задумчивый амфибрахий искупал легкость перечислительной интонации, заменившей здесь Пастернаку поэтическое вдохновение:

И смех у завалин,
И мысль от сохи,
И Ленин, и Сталин,
И эти стихи...

(«Я понял: всё живо...», 1935)

Двуглавое словцо — «Ленин-Сталин» — в бойком, безыдейном хорее Демьяна (вспомним пушкинское: «Тятя, тятя, наши сети / Притащили мертвеца») уподоблено шаманскому заклятью, совершенно бессмысленному, но сакральному (в нем каждый слог — ! — «священен»), заклинанию, к чему-то зовущему, что-то освещающему, что-то воплощающему... Но что именно, к чему — непонятно, — как и должно быть в первобытном искусстве, в примитивной мифологии, в патриархальном сознании. Демьяну — после всего, что с ним при советской власти произошло, — и впрямь было непонятно все. Кроме одного — собственно магического смысла: «Ленин-Сталин! Ленин-Сталин! Господи, помилуй!». (Невольно закрадывается мысль: а не было ли в этом «молитвослове» авторского глумления над политическим культом?)

Тяжелобольной, Бедный успел встретить Победу над Германией и сочинить патетическое воззвание «Побежденное варварство (Фашистским «докторам философии»)» с эпиграфами из Фридриха Ницше и Ивана Крылова. Нет сомнений в том, что, сочиняя эту своеобразную басню (простая мораль коей состояла в том, что любое варварство, будь оно облечено хоть какими научными степенями, рано или поздно будет побеждено), Демьян-Данте, верно, не раз вспоминал свой неудачный опус «Борись или умирай», в котором слишком проницательный верховный философ усмотрел под видом «критики фашизма» замаскированную «критику советского строя». На сей раз басня Демьяна была сознательно адресована не одним фашистским «докторам философии», но и «советским» — тем самым, что проявляли непростительные «варварство» и близорукость — в частности, по отношению к творчеству Бедного, а в его лице — и к народу, плотью от плоти которого был он, к истории и исторической справедливости.

Новая басня, следовательно, на сей раз все же, под видом прозрачной «критики фашизма», косвенно проводила замаскированный упрек советской идеологии, оказавшейся слепой и недальновидной, загипнотизированной культом вождя. «Вам «фюрер» нужен был, мечтали вы о нем...»; «Какой вас охватил экстаз, / Когда был «фюрер» обнаружен...»; «Обдуманно, не сгоряча, / Вы «фюрером» своим признали палача / И, алчностью проникнувшись звериной, / С восторгом слушали его...». «Отъявленному злодею» при власти, открыто зарящемуся «на русское пространство», в басне противостоит «народ-исполин», и в результате столкновения с ним для новоявленных «господ» и «сверхлюдей» «сошлось <...> пространство клином». В схватке «фюрера» с народом победителем вышел народ. (А с ним вместе и Демьян, «народный трибун» и поэт.)

Предупреждавший некогда об опасности фашистского «варварства», поэт, значит, был все-таки прав, хотя и пострадал за свою правоту. А «фюрер» и «палач» просчитался, результатом чего и стала тяжелейшая, кровопролитная война, к которой страна оказалась неподготовленной... Однако Сталин не любил вспоминать о своих ошибках, а лично Демьян более не интересовал его ни в каком качестве (отыгранная фигура!), потому очень тонкие намеки баснописца остались не прочитанными ни самим вождем, ни его бдительными помощниками... Ну, еще одна «басня, так сказать» о фашизме...

Перед смертью (физической, реальной) Бедный написал себе краткую «Автоэпитафию» (1945) в духе «Последних песен» Некрасова, где с неожиданным достоинством заявил, что «долг исполнил свой» и смерть «встретил бодро», поскольку в борьбе, судьбе и труде был вместе с родным народом:

Я за родной народ с врагами вел борьбу,
Я с ним делил его геройскую судьбу...

Это был его второй робкий ответ на сокрушительную сталинскую критику, также никем не воспринятый всерьез. Ведь для большинства читателей (включая самого Сталина) Демьян Бедный умер как автор еще в 20-е годы, и умирал он тогда совсем недостойно, жалко, суетливо, «празднуя труса» и заискивая перед «сильными мира». А позже по полям советской литературы лишь блуждала его неприкаянная тень, от которой трудно было ожидать «исполнения долга» и какой-либо «бодрости». Все попытки Демьяна доказать обратное (что он еще жив, что ему еще только предстоит умереть, что автором всего, что выходит в печати под его псевдонимом, является не кто иной, как он сам) были заведомо обречены на неуслышанность и забвение. Тщету своих усилий Бедный, видимо, и сам понимал, стараясь лишь утешить самого себя: «Не плачьте обо мне, простершемся в гробу»...

Однако последнее слово в диалоге с «тов. Демьяном» за собой оставил товарищ Сталин. 24 апреля 1952 года, в связи с подготовкой к публикации письма Сталина Демьяну Бедному (в 13-м томе Собрания сочинений вождя), было принято специальное постановление ЦК ВКП(б) «О фактах грубейших политических искажений текстов произведений Демьяна Бедного», где было подвергнуто уничтожающей критике посмертное издание двух сборников сочинений поэта — «Избранное» (1950) и «Родная армия» (1951). Речь в постановлении шла лишь о политических мотивах; художественная сторона даже не обсуждалась. Составителям и редакторам инкриминировались: «либерально-буржуазная фальсификация текстов» Бедного, а именно включение «не последних вариантов произведений, а более ранних, забракованных самим поэтом», сокращение произведений, в результате чего «ряд произведений по своему политическому содержанию оказался ухудшенным, а иногда и политически искаженным». Особо в постановлении подчеркивалось, что «Демьян Бедный улучшал свои произведения» и «вносил в них исправления под влиянием партийной критики»40. Понятно, сам Демьян уже не мог ничего возразить «из глубины», как не мог ни от чего отречься.

На примере покойного поэта была еще раз наглядно продемонстрирована «мораль сей басни». Знаменитый и даже чрезмерно прославленный Демьян, сочиняя свои политические вирши, постоянно заблуждался, оступался, совершал грубые ошибки, создавал различные варианты одних и тех же произведений, не умея отличить хорошего в своих стихах от дурного... Если бы не принципиальная «партийная критика», он, наверное, так бы и не разобрался в том, какой вариант из написанного им — лучше, во всяком случае с идейно-политической точки зрения. Слепой баснописец Эзоп, нуждающийся в зорком партийном поводыре, не мог, оказывается, сделать ни шагу в правильном направлении без помощи руководящих товарищей, Бедный был «беден сознанием собственной бедности» (Щедрин), за что и поплатился партбилетом — вместе с членством в писательском Союзе... Бедный, бедный Бедный!

Впрочем, единственным «партийным критиком» Демьяна, остававшимся к тому времени незыблемо-авторитетным с официальной советской точки зрения, тем критиком, под чутким влиянием которого Бедный будто бы неутомимо «исправлял» и переделывал свои сочинения (чаще всего их ухудшая), был сам Сталин. Ни Ленина, ни Троцкого, ни Бухарина, ни Горького, ни Луначарского, ни Воронского, ни Авербаха среди партийных критиков (да и вообще в живых) уже не было. Впрочем, и не они вовсе, конечно, имелись постановлением в виду. Диктатор, пожелавший остаться в истории советской культуры еще и как литературный критик, и как друг писателей, в 1952 году как раз включил в очередной (13) том своего собрания сочинений (по иронии истории оставшийся последним при жизни вождя) свое первое гневное и поучительное письмо «тов. Демьяну» (правда, в несколько отретушированном, смягченном виде) — как образец влиятельной «партийной критики».

Престарелый вождь не хотел, чтобы Бедный даже после смерти печатался самовольно и бесконтрольно, учредив целевой партийный надзор за публикацией и распространением его произведений, которые ценил невысоко; однако теперь, когда Бедный окончательно умер, он не хотел предавать забвению и оставить без употребления его простые агитки, доходившие до неграмотной массы легко и быстро: их можно было использовать по назначению и дальше, отбирая из обширного и заурядного поэтического наследия Демьяна те «штуки», которые бы наиболее подходили к конкретной политической ситуации. Они были чрезвычайно удобны для любых идеологических манипуляций: ведь они держались на использовании принципиально двусмысленного, «двуголосого» слова.

Гослитиздату было поручено подготовить собрание сочинений Демьяна Бедного под неукоснительным контролем ЦК. Добровольный раб тоталитарного режима мог еще долго служить коммунистической партии и государству — даже против собственной воли, даже после своей кончины, даже после смерти вождя — своим примитивным, кустарным творчеством, которое тем не менее было искренним отражением идеалов Октября и «очередных задач Советской власти»; своим «рабьим языком», столь гибким и универсальным в передаче любой правды или лжи, даже скептической недоговоренности или хитроватой утайки.

Но он больше никогда уже не был автором своих литературных произведений: отныне он был только их персонажем. После «смерти автора» Сталин сослал Демьяна в его собственную басню и навсегда превратил его в басенного героя текстов, Бедному уже не принадлежавших. Агитстихи эти давно принадлежали партии, стране, народу, вождям — кому угодно, но только не самому поэту, пережившему себя.

Произошедшая с Демьяном Бедным «смерть автора» оказалась отнюдь не политической, а самой что ни на есть литературной. Но, как и реальная смерть человека, она была окончательной и обжалованию в истории не подлежала. Вернуться в литературу Бедному так и не удалось. Он остался в ней лишь «красноречивым уроком».

* * *

Немногие, однако, задумываются о страшном смысле той басни, в которую превратился незадачливый пролетарский поэт. Игра «в поддавки» с властью, даже самая невинная, неизбежно ведет к «смерти автора», которая на миру вовсе не так «красна», как представляется бывшему автору в начале пути. «Смерть автора» в разнообразных обликах и формах ожидала многих советских писателей — всех не перечислишь. И за каждой стоит «судьба Демьяна»... «Смерть автора», зазря растраченный талант — это неотвратимая расплата за превращение культуры в средство политики или экономики, карьеры или наживы.

Демьян Бедный, назвавшийся в честь св. бессребреника Дамиана, так увлекся мнимым врачеванием общества, что подзабыл кульминационный момент жития своего небесного покровителя. Согласно легенде, некая старушка вознаградила Дамиана, вручив ему три яйца (во имя св. Троицы). Брат его и сподвижник Косма счел подаренные яйца мздой, а Дамиана — стяжателем, соблазнившимся ради корысти, нарушителем взятого на себя обета. Косма отрекся от брата и завещал похоронить себя отдельно от него. Когда завистники-язычники убили обоих братьев, только чудо спасло репутацию Дамиана как святого и бессребреника: явившийся верблюд провещал человеческим голосом, что три яйца были не платой врачевателю, а жертвой во имя Божие (яйцо — символ воскресения из мертвых).

Соблазн Демьяна был куда большим, чем «три яйца»: награды советской власти, выпавшие поначалу поэту-большевику, были обильны, но ненадежны; его прислужничество «кесарю» было бессовестным и корыстным, хотя не было оценено по достоинству; идеи, за которые Демьян агитировал, его разочаровали и воспринимались под конец как унылая, а подчас и опасная поденщина, не вызывающая энтузиазма; его «врачевание общества», по сути, было наглым шарлатанством, и сам Бедный пожал горькие плоды изо дня в день творимого им обмана ... Надежда на появление верблюда с благой вестью была эфемерной: слишком долго «Ефим Лакеевич Придворов» слыл атеистом, слишком рьяно радел об истине при дворе нечестивых, слишком ревностно служил не Богу, а Мамоне! Поистине — «без божества, без вдохновенья»...

Примечания

1. Ленин В.И. Из дневника публициста (Темы для разработки) // Ленин В.И. Полн. собр. соч. в 55 тт. Т. 35. 5 изд. М.: Госполитиздат. С. 189.

2. Нелишне напомнить читателю, что Козьма Прутков — это не просто коллективный псевдоним братьев Жемчужниковых и А.К. Толстого, но одновременно литературная маска и пародийная роль самодовольного обывателя, бессовестного эпигона и неутомимого графомана, надоедающего читателю своей плоской псевдомудростью — пошлыми велеречивыми сентенциями и глубокомысленными рассуждениями по ничтожнейшим поводам. В этом же ключе следует трактовать и «братство» Козьмы и Демьяна.

3. Воронский А.К., Искусство видеть мир: Статьи. Портреты. М.: Художественная литература, 1987. С. 284.

4. М. Бахтин определяет «двуголосое слово» как «художественно-речевое явление», которое «имеет двоякое направление — и на предмет речи как обычное слово, и на другое слово, на чужую речь» (Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. М.: Советская Россия, 1979. С. 214—215).

5. Лотман Ю.М.О типологическом изучении литературы // Проблемы типологии русского реализма. М.: Наука, 1969. С. 124.

6. Цит. по: Красная новь. 1924. № 1. С. 293.

7. Коган П.С. Литература этих лет: 1917—1923. Иваново-Вознесенск: Основа, 1924. С. 24.

8. Воронский А.К. Указ. изд. С. 274, 276, 294.

9. Луначарский А.В. Собр соч. в 8 тт. Т. 2. М.: ГИХЛ, 1964. С. 513.

10. Цит. по: Читатель и писатель. 1928. 1 февраля.

11. Подробнее об интерпретации творчества Демьяна Бедного в 20-е годы см. в кн.: Елина Е.Г. Литературная критика и общественное сознание в Советской России 1920-х годов. Саратов: Изд. Саратовского ун-та, 1994.

12. Троцкий Л.Литература и революция. М.: Политиздат, 1991. С. 166—167. (Курсив мой. — И.К.)

13. Троцкий Л. Указ. изд. (Курсив мой. — И.К.)

14. Калинин М.И. О литературе. Л.: Лениздат, 1949. С. 162.

15. Булгаков М. Под пятой: Мой дневник. М.: Правда, 1990. С. 34.

16. Ленин В.И. Указ. изд. Т. 48. С. 182.

17. Горький М. Собр. соч. в 30 тт. Т. 17. М.: ГИХЛ, 1952. С. 45.

18. Впервые опубликовано посмертно за рубежом как «приписываемое Есенину» (Есенин С.А. Избранные стихотворения. Париж, 1927). См. также: Книжное обозрение. 1990. 28 сентября; Сидорина Н. Златоглавый: Тайны жизни и гибели Сергея Есенина. М.: Классика плюс, 1995. С. 160. На самом деле автором «Послания...» является Н.Н. Горбачев (см.: Независимая газета. 29 апреля 1994 года).

19. Цит. по кн.: Соколов Б.В. Сталин: Власть и кровь. М.: Аст-пресс книга, 2004. С. 391. Автор дневника — Презент Михаил Яковлевич, ответственный секретарь журнала ЦИК «Советское строительство», был 11 февраля 1935 года арестован по так называемому «кремлевскому делу»; спустя немногим более трех месяцев умер в тюремной больнице. Его дневник был немедленно, вслед за его арестом, доставлен Г. Ягоде, а затем и Сталину.

20. См.: Власть и художественная интеллигенция. Документы ЦК РКП(б) — ВКП(б), ВЧК — ОГПУ — НКВД о культурной политике. 1917—1953 гг. / Составители: А. Артизов и О. Наумов. М.: Международный фонд «Демократия», 2002. С. 131.

21. Цит. по: «Счастье литературы». Государство и писатели. М.: РОССПЭН, 1997. С. 85, 85—87.

22. Сталин И. Соч. в 13 тт. Т. 13. М.: Госполитиздат, 1952. С. 24.

23. Цит. по: «Счастье литературы». С. 90.

24. Сталин И. Указ. изд. Т. 13. С. 25.

25. Сталин И. Указ. изд. Т. 13. С. 26.

26. Там же. С. 27.

27. Свидетельство И.М. Гронского. Цит. по кн.: Спиридонова Л. М. Горький: диалог с историей. М.: Наследие, 1994. С. 256.

28. Цит. по: Первый Всесоюзный съезд советских писателей. 1934. Стенографический отчет. М.: Советский писатель, 1934 [1990]. С. 490.

29. Там же. С. 558.

30. Цит. по: Первый Всесоюзный съезд советских писателей. 1934. Стенографический отчет. М.: Советский писатель, 1934 [1990]. С. 557.

31. Цит. по: Максименков Л. Сумбур вместо музыки: Сталинская культурная революция 1936—1938. М.: Юридическая книга, 1997. С. 219.

32. Цит. по: Соколов Б.В. Указ. соч. С. 383, 385, 393.

33. Цит. по: Максименков Л. Указ. соч. С. 212, 216.

34. Справка ГУГБ НКВД СССР для И.В. Сталина о поэте Демьяне Бедном // Власть и художественная интеллигенция. С. 415.

35. Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) о запрете пьесы Д. Бедного «Богатыри». См. также Справку секретно-политического отчета ГУГБ НКВД СССР «Об откликах литераторов и работников искусства на снятие с репертуара пьесы Д. Бедного «Богатыри»». // Власть и художественная интеллигенция. С. 333—341.

36. Цит. по: Максименков Л. Указ. соч. С. 217.

37. Власть и художественная интеллигенция. С. 379.

38. Власть и художественная интеллигенция. С. 415 — 416.

39. Впрочем, Д. Бедный был вынужден чаще всего подписываться «Д. Боевой»; мало кто догадывался, кто скрывается под этим псевдонимом. См. подробнее: Ефимов Б. Мои встречи. М.: Вагриус, 2005.

40. О партийной и советской печати: Сборник документов. М.: Правда, 1954. С. 627.

Статистика